Кажется, со мной пойдут в разведку...
Шрифт:
Славка о девчонках травит. И все смеются. Выпивки сегодня хватает, и они будут мусолить эту тему до глубокой ночи…
— …а она говорит: не обманешь? Обману, говорю. Ну, честно тебе говорю: обману. Лучше уходи. А она что делает? Она расстегивает свои пуговицы-крючочки…
Да, так о доме. В общем-то я неплохой сын, только невнимательный. Теперь я это понимаю, но тогда сама земля для меня вертелась, вот что отвратительно. Подай, прими, купи… А на что купишь-то? Джинсы мои маме зарплату стоили, а у самой одни туфли. Старые туфли:
Все-таки я правильно сделал, что снял тогда с полки свой чемодан. Не в том смысле, что без меня им тут была бы сквозная дыра, как говорит Федор, а в том, что мне эта самая дыра выпала бы наверняка. И не в энтузиазме дело: надо сперва понять, кто ты, для чего ты и зачем ты. Тогда и энтузиазм, я думаю, появится. Вот как у ребят, хоть их и коробит от этого слова…
Лихоман выцедил свою кружку и к водке больше не прикасается. Он мужик с характером, и ребята не настаивают. Виталий Павлович интеллигентно клюнул с донышка, очки у него сразу вспотели, и командор спешно уволок его в сторонку. Сидят там, что-то чертят и ругаются. Но пока вполголоса.
Зато Колычев разошелся. Чокаться с нашими надо через раз, это и ежу ясно, а его понесло…
— В очередь, в очередь!.. — кричит он. — Федя, давай исповедуйся!..
Федор что-то негромко и, кажется, не очень охотно бубнит. Рассказывать он не мастер, но слушатели в таком состоянии, что смеются авансом.
— Нет, Федя, не проник ты в женскую душу!.. — бархатно рокочет Колычев. — А она стоит того. Стоит, друзья!..
Он уже дирижирует. Ребята терпят: они народ снисходительный. Да и, по правде сказать, рассказывать он умеет.
— …а в гостинице — отдельный номерок. Раз зашел: поговорили. Второй: опять поговорили. Ну, думаю, пора. А надо вам, друзья, сказать, что по психологии относится она к четвертому классу: любит опекать, и тут нельзя сразу лезть под юбку — свободно схлопочешь по морде. Таких берут охватом с флангов…
Колычев говорит легко, поигрывая голосом. Он слушает каждое свое слово и упивается, как тетерев.
— …словом, припасаю трогательную историю. Мол, любил, боготворил — ну, в этом духе…
Я поднимаюсь. Не могу объяснить, почему я это делаю, а только встаю. Шея у меня не выпрямляется, и я шагаю к ребятам, уставя лоб. И слушаю во все уши.
— …два часа заливал! Зубами скрипел, по комнате метался, слезу выжимал — все, как полагается. И чувствую, тает. Раньше все о резине говорили, о катках да сайлентблоках, а тут…
Я хочу крикнуть и — не могу. Сип какой-то вместо голоса. И Лихомана, как назло, принесло к костру прикуривать…
— Ну, у меня, естественно, коньячок нашелся: горе залить. Выпили мы за мою нескладную жизнь — и поцеловались. Для начала целомудренно, как брат с сестрой, а уж на втором заходе я осмелел. Грудь-то у нее, сами знаете, как у Джины Лоллобриджиды: ослепнуть можно. И вот,
Я хватаю его за волосы, разворачиваю к себе лицом и наотмашь бью по щеке. Он падает на Славку, глядит рыбьими глазами, а на щеке — моя пятерня. Точная пятерня: со всеми мозолями. Секунду все молчат, а потом Колычев совсем по-звериному рычит:
— А-а-а!..
Он пытается вскочить, но Славка дергает его за рукав.
— Пусти!.. — хрипит он. — Убью!.. Гад!..
Лихоман встает и, невозмутимо покуривая, идет к Виталию Павловичу. Рядом со мной оказывается Степан. Меня колотит, и он обнимает меня за плечи:
— Давно я, понимаешь, хотел спросить, чего это у меня под ложечкой по утрам холодит? Натощак, знаешь…
— А ну, пусти!.. — рвется Колычев. — Пусти, говорю!..
— Сиди, — тяжело, как булыжник, роняет Федор. Колычев все-таки вскакивает. Славка бросается ко мне, но Колычев, наткнувшись на Степана, вдруг сворачивает к начальству:
— Это возмутительно! Мальчишка! Он ударил меня!..
— Кто ударил? — спокойно спрашивает Лихоман. — Геннадий? Вам показалось.
— Это что, круговая порука? Вы ответите, Лихоман! Я подам докладную…
— Не забудьте в ней указать, сколько вы сегодня выпили.
— Ну, я этого так не оставлю! Не на того напали! — Я еще… А мальчишку этого…
Федор неторопливо, враскачку идет прямо на него, и Колычев замолкает.
— Все понял? — спрашивает Федор. — Ну, молодец. Соображаешь.
— Нет, не все! — вдруг рубит Степан. — Вы, гражданин конструктор, делайте свои замеры, и чтобы завтра к вечеру духу вашего тут не было. Борисыч, это я всерьез: или мы, или он.
— Ультиматум? — смеется Лихоман. — Вот банда у меня, Витенька. Мне бы молоко получать за вредность…
— Мы без дураков, Борисыч, — басит Федор. — Работа работой, но у костра с этой дешевкой сидеть ты нас не заставишь.
— Ладно, разберемся, — сухо говорит Лихоман. — А сейчас спать, ребята. Завтра до солнышка подниму.
К утру нам, привозят новый торсион, мы ставим его и выезжаем. До обеда безропотно гоняем вездеход согласно указаниям молчаливого, как схимник, Колычева. Он терпеливо трясется в кузове, а на остановках долго замеряет нагрев резиновой ошиновки катков. Пишет. Что-то высчитывает, потом лезет в машину, буркнув:
— Грунт—булыжник.
— Давай, Федя, на Сибирский тракт, — приказывает командор.
Сегодня Лихоман не торопится с обедом. Нас давно уже протрясло до полного вакуума, но в ответ на все намеки командор роняет:
— Перебьетесь.
К пяти часам заканчивается наша трясучка. Колычев заносит в блокнот последние цифры, щелкает пижонской шариковой ручкой:
— У меня — все.
— Федя, на станцию. Аллюр — три креста.
С грохотом врываемся в пристанционный поселок, распугивая кур. Федор лихо разворачивается возле приземистого вокзальчика.