Казнить нельзя помиловать
Шрифт:
Анна-Мария выносит из дома большой платок в красную клетку и кутается в него. Ей немного грустно. Скоро сын уйдет, и она не увидит его до следующей недели. Так долго. Семь дней ждать. А потом снова летать по дому, сбивать масло и печь пирог. Но до этого еще – семь дней.
Наконец, сын поднимается: ему пора. Скрипят под его ногами ступеньки крыльца. На прощанье он целует матери руку, а она обнимает его светловолосую голову. Уже выйдя со двора, сын оборачивается и машет ей рукой. Анна-Мария долго смотрит на дорогу, залитую лунным светом, а потом поворачивается и идет в дом.
Войдя в комнату, она
Когда ночь окончательно вступает в свои права, Анна-Мария раздевается, стелет постель и тушит свечу. Она долго не может уснуть. Потом, наконец, подходит к комоду, на ощупь выдвигает верхний ящик, где хранятся документы и старые письма, и достает оттуда пожелтевшую бумагу.
Анна-Мария гладит пальцами истертый на сгибах лист и шепчет текст. Ей не нужен свет, чтобы прочесть его. Она и так может рассказать наизусть, что сын ее, Йозеф Август Конрад, погиб в сражении за деревню N двадцатого октября очень далекого года.
Потом она убирает бумагу, ложится и быстро засыпает. Завтра будет новый день. А затем еще и еще. Их будет очень много – до следующего воскресенья.
26.03.2007 г.
Старая новая мама
Светлой памяти моей бабушки
Гильмизямал Ахметзяновой
Ребенок плакал уже вторую ночь. Он ревел так громко и отчаянно, что уснуть не мог никто – ни дети, ни взрослые. При этом он не был голоден, отпихивал от себя бутылочку с молоком и мотал головой. Малыш явно хотел к маме.
Днем его носили на руках все обитатели коммуналки. Мальчик успокаивался, прижимаясь к теплому телу, но стоило уложить его на кровать – начинал плакать вновь.
– Машка! – через всю квартиру кричала из кухни Галина. – Да возьми ты его на руки, зараза! Чего он у тебя орет?
– Откуда я знаю, чего он орет, – отбивалась двенадцатилетняя Маша. – Я детей не растила…
– Ты видишь, мне некогда? Видишь? Ну так помоги матери, чем по улицам без дела скакать…
– Иди, деточка, – вмешивалась приковылявшая из своей конурки Анисья Кузьминична. – Иди, поиграй с подружками. Давай мне Ванечку… маленький мой, иди сюда… Валенька, ты бы хоть здесь не дымила, – обращалась она к фронтовичке Валентине, беспрерывно курившей и кашлявшей на весь дом. Та послушно выбрасывала папиросу.
В разгар событий в квартиру заглянула соседка, с недоумением спросила:
– Люди, вы чего? Ай, обокрали? Что дверь-то входную не закрываете?
– Ой, Нюшка, – отмахивалась Галина. – Чего брать-то у нас? Долги наши?
– А что за концерт тут у вас? – не унималась соседка, проникая на кухню. – Чего вы все такие… как будто миллион потеряли?
– Потеряешь тут, – отвечала Галина, ожесточенно отскребая дощатый пол с облупившейся краской. – Тут не только миллион потеряешь – голову не найдешь.
– Беда, что ли, какая?
– Беда… – Галина распрямилась, огляделась, втащила соседку на кухню и заперла
– Как взяли? – не поняла та.
– Ну, как людей берут… в «черный ворон».
– Ой, лишеньки! – всплеснула руками соседка. – Немочку вашу? Да за что же? Она же тихая…
– Да пес их разберет, – Галина понизила голос. – А она родила недавно…
– Ну, знаю, она каждый день с малышом гуляла.
– Ну, вот… Ее-то взяли, а пацан остался. Я у них понятой была, пришли эти, а Эмма дите кормит. Пока обыск делали, не шелохнулась даже, головой не повела. А потом встала, парня отложила на кровать и тихонько так палец к губам прижала: мол, не разбудите ребенка. И вышла. А малец остался.
– Ой, Господи… И что теперь?
– Ну, что теперь? Ванька этот утром проснулся да давай жрать просить, и к мамке ему надо. С молоком-то мы устроились – у нас на работе у Клавки-приемщицы сестра родила, молока хоть залейся, аж, говорит, грудь болит. А мамку-то мы где возьмем ему?
– Дела… – покачала головой соседка.
– Вот тебе и дела… Так что давай-ка ты, Нюра, говори, за чем пришла, и мотай отсюда – мне сейчас опять за молоком для него бежать надо.
– Галь, соли одолжишь?
– Соли, соли... В банке вон, на полке стоит… и иди уже, ладно?
– Ладно, ладно… – и соседка выскользнула за дверь.
В первое послевоенное лето в большой коммунальной квартире в двухэтажном доме по улице Сталина было прописано четыре семьи. Четыре и жили, хотя по-настоящему полной семьи не было ни у кого. Галина, коренная здешняя обитательница, занимала самую большую комнату и тянула троих на свою зарплату прачки да мелкие тихушные подработки. Мужа ее, Семена, убили в первые месяцы войны. Коммуналка помнила, как страшно, по-звериному, выла Галина в октябре сорок первого, получив похоронку; как гонялась она за детьми со сковородником, крича отчаянно:
– Наплодил, сволочь, мне троих, а куда я вас дену, куда? Как я вас поднимать буду, на что жить станем? – и валилась головой на стол, а трехлетние близнецы вторили ей дружным ревом, прижимаясь к ногам тогда еще семилетней Маши. С тех пор чернота сошла с ее лица, таким же вздорным и крикливым остался характер, но на все уговоры подруг, что молода еще и о себе подумать можно, только отмахивалась:
– А ну как и другого убьют? Нет уж, девки, на мой век хватит.
В маленькой комнатушке у самой входной двери жили две сестры, уже почти старушки, – Мария Кузьминична и Анисья Кузьминична, и хоть и числились по документам замужними, но мужья их считались пропавшими без вести, и сестры уже не надеялись на их возвращение. Слишком много было таких, без вести пропавших в первые дни войны, и слишком мало их вернулось потом домой. Сестрам было уже хорошо под пятьдесят, но женщины они решительные и бойкие, недаром проработали всю войну в госпитале, занявшем их самое большое в городке здание – Дворец культуры. Судьбы их тоже были схожи – обе вышли замуж уже довольно поздно, за тридцать, обе были бездетны, а потому всю нерастраченную любовь отдавали Галининым ребятишкам – Мария Кузьминична больше пригревала Машу, а Анисья Кузьминична присматривала за близнецами Петькой и Вовкой.