Кесаревна Отрада между славой и смертью. Книга II
Шрифт:
Трос напрягся, мастер налёг на рычаг, тормоз завизжал. Корпус судна пробрала дрожь. Откуда-то выкатился пустой бочонок. С носа на пирс полетел ещё один линь. Его подхватили…
Видно было, что судно почти остановилось. Из-под кабестана, вращавшегося всё медленнее, шёл дымок, воняло горелым войлоком. Туда плеснули водой – ведра наготове стояли рядом. Матросы, поплевав на ладони, взялись за спицы, напряглись… Вначале трос выбирался буквально по вершку, потом дело пошло. Хотя ветер продолжал отжимать левиатон от пирса, полоска воды всё сокращалась и сокращалась, пока наконец смоляно-чёрные толстенные брёвна причала не ткнулись в канатные мотки, вывешенные за борт.
Сарвил сошёл на берег одним из первых. Вся его поклажа была: серый заплечный мешок…
Монаха – единственного из всех
– Почтенный Сарвил, – монах взглянул на чародея, и тому впервые померещилось что-то давне-знакомое – даже не в самом лице, а именно в манере смотреть, – мой путь будет долог, а в долгом пути хорошо иметь спутника. Не согласитесь ли вы на то, чтобы составить мне компанию? Я не упоминал на судне, там тесно и много лишних ушей – я еду в сторону Нектарии. Если вам по пути…
– Почти, – сказал Сарвил.
Это не совпадение, подумал он.
Мелиора. Болотьё
На четвёртый день болезни Отрада обрела наконец прежнюю ясность ума. А может быть, и большую – как бы шагнув из тесноты и полумрака на простор. На очень холодный простор…
Она знала, что умрёт почти наверняка, что этот тёплый, но душный дом станет для неё последним краешком мира – но почему-то скорая смерть не пугала её. И не потому, что теперь она знала твёрдо: смерть – это ещё не всё. За смертью следует иное – то, чему нет названия… Нет, что-то другое мешало ей цепляться за этот мир и горевать о возможной разлуке с ним и с его обитателями. Она пыталась нащупать в себе это что-то, но всякий раз мысль соскальзывала.
Знахарь Памфалон почти всё время сидел рядом с нею, речь его журчала тихо и уютно. Он был большой знаток давних сказаний. Оказывается, будучи помоложе и поподвижнее, он играл в большом и известном, хоть и деревенском театре – и сам же писал пьесы, когда в простых словах, а когда и стихами. И другие театры, бывало, ставили его пьесы, особенно любя одну: "Правдивая история о том, как кот и Бог невест себе выбирали". Написал он её будучи двадцати лет отроду – и потом лет сорок что-то добавлял, что-то менял…
– …Бог вот так вот встает, руку простирает и говорит: "О ты, Ходок! Тебе нет равных в делах уестествленья женщин, и слава о тебе громоподобна и в городах, и в сёлах мирных. Пади, послушен же будь воле моей, Создателя Вселенной! Лежи в пыли и мордой не ворочай. И внемли, кобель длиннохвостый. Хочу, чтоб ты привёл за руку сюда, в мой терем краснодревый, ту, что прекрасней прочих женщин лицом, и бёдрами, и лоном. Меня ты понял, утковалкий?" А утковалким он его называет потому, что Ходок шлёпает вот вроде как я, всё за поясницу держится. Тот, конечно, отползает, отползает – и так говорит: "О, понял, понял я, Создатель! Да, есть такая на примете, глаза её как два агата, и брови выгнуты дугою. Как лепестки нарцисса, нежны, как яблочки, румяны щёки. Красней пунцовой розы губы, а зубки и белы, и ровны. Изгибом стройной шеи может она поспорить с дикой серной. А грудь её…" – и дальше, и дальше, и дальше, и всё расписывает как оно есть. "А имя ей Аделаида, дочь Грамена, жена Сисоя…" Ага. И отправил Бог Ходока за той бабой. Возвращается Ходок и приводит горбатую карлицу с хвостом. Бог-то сначала возмутился, а потом и думает про себя: "Не может быть такого хамства, чтобы какой-то кобель дикий меня так провесть пытался. Нет, тут другое. Просто кобель так разбирается в предмете, что оболочки и не видит, усматривая сразу сущность…"
Сразу сущность, думала Отрада. Да, сразу сущность… Она будто бы когда-то где-то читала эту историю, но там фигурировали лошади. Опять же – какая разница: лошади, люди? Все мы немножко лошади…
И вновь возникало знакомое отчаяние: задача уже решена, но ты не понимаешь ответа… или: мне всё-всё ясно, но дальше-то что, что дальше?.. или: парализованный танцор, который знает, как нужно танцевать, но – неспособен шевельнуть и пальцем…
Опять тупик, думала она, мы хрестоматийно пробиваем лбом стены, чтобы тут же оказаться
– …гнать стали, слова говорить: ты, мол, над Богом насмехаешься. А я своим-то умом так вот думаю: если Создатель жив – а мёртвым что-то никто его не видел! – то со мною вместе посмеётся, а если среди мёртвых обретается – то до наших забот ему дела нет никакого, а значит – и про поругание твердёж напрасный…
Бог, подумала Отрада. Оказывается, на самом деле "Бог" – просто имя. А "Создатель" – нечто вроде прозвища. Бог Создатель. Ираклемон Строитель. И другие. Да, кто-то ведь говорил (кто? Алексей? дядюшка Светозар? – точно, дядюшка…), что здесь не может быть религии, веры – в том смысле, в каком это понимают в Кузне… на Земле. На Земле, повторила она упрямо, будто споря с кем-то. Да, в честь Создателя и других великих чародеев ставят храмы, их именем благословляют родившихся и новобрачных, на их помощь надеются, когда провожают умерших. Знаки великих: треугольник, крест простой, крест двойной и крест с кругом внутри, различные руны – используются как амулеты. Что характерно, амулеты обладают реальной силой… Наконец, мёртвые вполне реально могут влиять на дела живых… когда захотят – и если захотят. Или когда их как-то очень настойчиво попросят – есть такие способы. Всё слишком реально, проверяемо, и места вере не остаётся. Однако же – вот взялись откуда-то склавы…
Странная вера склавская. Чудеса и чародейства, согласно ей – обыденны и пошлы. Повелевать чем угодно: стихиями ли, людьми ли – признак слабости и ничтожности. Высочайшее достижение духа – это полное подчинение, расслабление, почти исчезновение. Стань пылью – и тогда приобщишься к подлинно высшему. Пылью, рабом был и сам Бог, пока не поддался искушению, слабости – и не создал Мир. Но и в Мире он оставался на виду у прочих лишь до тех пор, пока не осознал: Истина в самом низу. И с тех пор живёт он среди нищих и гонимых, самый из них гонимый и нищий…
А есть ещё Тёмные храмы. Где живут (хранятся?) живые мертвецы, подобные степным царям. Существующие одновременно и в мире живых, и в мире мёртвых. Могущество их не вполне объяснимо… но от всего этого веет какой-то древней жутью. Может быть, потому, что и Бог до создания им Мира живых был кем-то (чем-то?) подобным.
Дядюшка Светозар как-то увязывал появление религии на Земле с накоплением железа. Здесь оно горит, поэтому его мало. Там же – становится всё больше и больше. Уже – горы железа. Железо же гасит, убивает самоё чародейство, но не убивает память о нём. Из этой памяти и вырастает вера в богов, которых невозможно увидеть, которые могут всё, но не делают ничего… и вместе с тем – перенесение чуда из внешнего мира в мир внутренний, подвиги духа, отвага жить без надежды…
И ещё – может быть, показалось? – дядюшка морщился то ли болезненно, то ли брезгливо, когда она попыталась задать – всего раз или два – вопрос о том, что было до происхождения мира… до Бога…
И ещё – Якун говорил, что кто-то в нас уже всё решил и потом только ставит нас в известность – нашими же делами. А я вот лежу и медленно помираю. Значит, именно этого я хочу? Как странно…
Четыре дня Алексей не знал ни минуты отдыха. То есть он бросал что-то в рот и прожёвывал на ходу, урывками спал… Но на исходе четвёртого дня он имел в своём распоряжении двадцать две деревянные пушки… или правильнее сказать – по одиннадцать выстрелов на каждый из лафетов. Больше сделать было невозможно: железо кончилось. Даже если у кузнеца были и другие тайники-запасы, то Алексей просто не имел права требовать от этого человека чего-то большего. И когда тот сказал: это всё, – Алексей только кивнул. Вынул из кармана заранее припасённые изумруды: два больших, с фалангу пальца, и один поменьше. Ключи и карты Домнина продолжали верно служить ему…