Киммерийское лето
Шрифт:
— Здравствуй, Никион. У вас тут совсем уже весна…
— А в Ленинграде?
— Дождь со снегом, что еще может быть в нашем парадизе. Пойдем, сядем где-нибудь…
В этот утренний час возле памятника было еще безлюдно, они выбрали скамью на солнечной стороне, сели.
— Как Елена Львовна? — спросил Игнатьев, помолчав.
— Спасибо, сейчас ничего… Мама уже работает.
Сняв перчатки, Ника скручивала их жгутом, разглаживала на колене, опять скручивала.
— Ты сердишься, что я приехал?
— Я не сержусь, — не сразу ответила она. — Но мне тяжело с
— Нет, — Игнатьев решительно покачал головой.
— Мне тяжело с тобой говорить, пойми…
— И не говори, Никион. Ты права, к твоему письму ничего уже не добавить. И не нужно. Я ведь не объясняться приехал. Не говори ничего, только выслушай меня — хорошо? Я ведь все понимаю, Никион. И что с тобой сейчас происходит, и почему ты написала это письмо, и почему не хотела встречи. Я только одного хочу — чтобы ты поняла себя… свое состояние… так же хорошо, как понимаю я. Поэтому я и попросил разрешения приехать.
— Дима, я прекрасно понимаю свое состояние.
— Не уверен, родная. Но подожди минутку, ладно? Дай мне сказать. Конечно, ты понимаешь свое состояние, — кто же спорит! — но ты не понимаешь, насколько оно временное. И это тоже естественно, Ника. Когда у человека болит зуб, его не утешает мысль о том, что через месяц он уже и вспоминать не будет об этой боли. Для него в данный момент нет будущего времени — есть только настоящее, и в этом настоящем все сводится к одному-единственному ощущению. Понимаешь? Для тебя сейчас единственная реальность в мире — твоя боль; но все в жизни проходит. Это банально звучит, но это так.
— Ты ведь только что сам сказал, что эта мысль никого не утешает.
— Ника, я и не утешаю тебя! Вернее сказать, я не рассчитываю на то, что тебе от моих слов станет легче — сейчас. Сейчас легче не станет, потому что все заслонено болью. Разумеется! Но я хочу сказать другое: рано или поздно боль утихнет, и тогда ты опять увидишь вокруг себя обычную жизнь. Так всегда бывает, пойми, ты ведь нормальный человек с нормальными человеческими реакциями…
— Да нет у меня сейчас никаких реакций!
— Почему же нет? Они есть, Ника, но ты сейчас реагируешь только на одно — на свое сознание вины…
— И ты считаешь, это может пройти, как зубная боль? Если бы ты хоть немного понимал, что со мной происходит, тебе и в голову не пришло бы такое сравнение!
— Хорошо, согласен — может, оно и не очень удачное. Я ведь только в том смысле сказал, что, когда человека что-то мучает — неважно, физическая это боль или душевная, — он не способен трезво воспринимать окружающее, не способен рассуждать, а ты пытаешься это делать. Ты вот пишешь…
— Да не рассуждаю я ни о чем! — опять перебила Ника, уже повышая голос. — Ну как ты не понимаешь, Дима! Я просто написала тебе, что во мне ничего не осталось, что я… опустошенная какая-то, не знаю, — словно во мне все выжжено, пойми!
— Понимаю. Но тогда к чему эти разговоры о своей вине? Ты сейчас — именно сейчас, в твоем теперешнем состоянии — не можешь здраво судить ни себя, ни других. Какая вина? В чем? Что ты оказалась бессердечной? Да будь ты по-настоящему бессердечна, разве ты так повела бы себя, узнав историю Ярослава? Где же тут бессердечие? Ошибка — да. С матерью ты вела себя неправильно. А кто из нас не ошибается? Я не ошибся, расставшись с тобой в Свердловском аэропорту? Я ведь тогда все видел, Ника! И забери я тебя с собой в Ленинград — ничего бы этого не было. А кто не ошибается? Впрочем, я тебе скажу кто! Светлана — вот кто никогда в жизни не ошибется, потому что ей ни до кого и ни до чего нет дела…
Игнатьев тут же спохватился — не нужно было этого говорить, все-таки сестра… И вообще свидание пошло совсем не так, как он хотел, к чему этот спор — он ведь твердо решил ничего не доказывать, ни о чем не спорить… Он покосился на Нику — та сидела в напряженной позе, глядя прямо перед собой сухо блестящими глазами, — и стал закуривать, ломая спички.
— Прости, — он сделал несколько жадных затяжек и швырнул сигарету в урну. — О Светлане я сказал не подумав.
— Нет, ты прав, — тихо отозвалась Ника. — Она действительно оказалась… именно такая. Никогда не думала. Впрочем, я и о себе думала иначе…
Они опять замолчали. Слитно и вразнобой урчали голуби у подножия памятника, по улице Горького то и дело взрывались дружным ревом машины, стартующие на зеленый свет. На соседнюю скамью присел пенсионер с транзистором, включил его — послышались позывные «Маяка». Игнатьев машинально посмотрел на часы, было половина одиннадцатого.
— Я просто дурак, — сказал он. — Я ведь не для того приехал, Никион, чтобы с тобой спорить. Я приехал сказать, что люблю тебя и буду любить всегда. А ждать я могу долго. Я понимаю, тебе сейчас не до меня. Но ты просто знай, что я тебя люблю, мне этого достаточно…
— Спасибо, Дима…
— Не благодари, это я должен тебя благодарить. Никион, ты не знаешь, чем ты стала для меня за этот год. Даже меньше — года еще нет, а я за это время словно прожил вторую жизнь. Я ведь и раньше жил только для того, чтобы тебя встретить. Я просто этого не знал, понимаешь? Странно — жил, как живут все… учился, сдавал экзамены, зачеты, писал диссертацию, рылся в земле, и все это для того, оказывается, чтобы встретить тебя. И действительно — встретил. Что же, ты думаешь, я смогу теперь жить, как до тебя? Поздно, Никион. Для меня это теперь — на всю жизнь. И как бы все ни сложилось… я имею в виду — потом, в будущем… мне достаточно сознания, что ты есть, что мы с тобой дышим одним воздухом, ходим по одной земле. Только это я и хотел сказать… любимая. Только это.
Ника шевельнула губами, словно пытаясь что-то сказать, и ничего не сказала. Она сидела так же прямо, не глядя на Игнатьева.
— Я не буду ни звонить, ни писать, раз ты не хочешь, — продолжал он негромко. — Наверное, ты права — сейчас лучше не надо. Но ждать — твоего звонка, твоего письма — я буду все время, а ждать я умею долго, я уже сказал. Если я ждал тебя столько лет, не зная даже, как тебя зовут и какого цвета у тебя глаза, — неужели ты думаешь, что смог бы перестать ждать теперь, когда я тебя знаю?