Киммерийское лето
Шрифт:
— Ну, брат, зарапортовался, — прервал его внимательно слушавший Сергей Данилович. — Мы вот с тобой сходим завтра на Новодевичье, навестить деда… может, это тебе напомнит, какие у тебя корни. Что ты, в самом деле, ахинею какую-то придумал себе! Или у отца твоего, что ли, корней не было в этой земле? Так чего ж он тогда приехал, скажи на милость? Чего б он ехал, если бы не было корней? Они ведь с матерью могли бы и там остаться, верно? Во всяком случае, это им наверняка было бы проще…
— Вы меня не совсем так поняли, дядя Сережа. Вернее, я не так сказал. Я ведь не в смысле неполноценности, что ли, упомянул об отсутствии корней. Ну, согласен, выражение
— Трудное оно было, Андрюшка, — Сергей Данилович покрутил головой, разливая пиво по стаканам. — А в чем-то нам было и проще, если подумаешь.
— В чем, например?
Сергей Данилович помолчал.
— Знаешь, я два года назад, когда Борька был на первом курсе, ездил к нему туда, во время зимних каникул. Идем мы раз с ним по Литейному, мимо Дома офицеров, а там афиша — встреча с каким-то писателем; мне он не запомнился, я и не читал его, а Борька знал какие-то из его книг — сходим, говорит, вечером, послушаем. Ну, пошли. Писатель оказался примерно моего возраста, чуть помоложе. И вот, помню, задают ему такой вопрос: скажите, дескать, чем, по-вашему, отличается нынешняя молодежь от прежней? А он, понимаешь, книгу как раз выпустил о том поколении — о нашем то есть, о «поколении сорок первого года». Собственно, об этой книге и шел разговор, одни ругали, другие хвалили — словом, такая читательская конференция, — и кто-то из выступавших задал этот вопрос насчет разницы поколений. Так он знаешь что ответил? «Если, говорит, попытаться сформулировать очень коротко, то я бы сказал, что нынешняя молодежь стала более рационалистичной; мы, говорит, в девятнадцать лет жили преимущественно сердцем, а сегодня девятнадцатилетние живут рассудком». Борьке моему это страшно понравилось — сразу меня локтем в бок, знай, мол, наших. А я сначала не согласился, чушь, думаю, сказанул людовед, решил блеснуть афоризмом…
— Это не чушь, дядя Сережа, — негромко сказал Андрей.
— Потом-то я сообразил, что это не чушь. А вначале, говорю, не согласился: как же это, думаю, мы «сердцем жили»? Наше ведь поколение тоже не учили разводить сентименты, да и жизнь у нас была суровая, не в пример нынешней. С Борькой мы тогда до двух часов ночи спорили — все-таки он меня убедил, понял я наконец, что этот писатель хотел сказать, и действительно, вижу — ничего не возразишь. Мы ведь и в самом деле над многими вещами не задумывались, принимали все на веру… а вера никогда не идет от рассудка — только от сердца.
— Конечно, — кивнул Андрей.
— Поэтому я и говорю: нам было в чем-то проще. Верить — это ведь всегда путь наименьшего сопротивления… А когда человек хочет до всего дойти своим умом, своим собственным, то ему, естественно, труднее.
— Ничего, дядя Сережа, — улыбнулся Андрей. — «Счастье трудных дорог» — слыхали такое выражение?
— Дороги-то, брат, тоже бывают… разные. И кривые, и путаные, и черт-те какие еще…
— Я не знаю, почему так получается, но старшие все время подозревают каждого из нас в ужасном желании вильнуть куда-то не туда…
— Ты считаешь, что с молодежью все обстоит благополучно?
— Нет, не все, — сказал Андрей. — Конечно, не все.
— Ну, вот тебе. А ты говоришь: старшие нас подозревают! Мы, дескать, такие все правильные и хорошие, а нас подозревают! Значит, Андрюшка, подозрения-то эти не всегда неоправданны, верно?
Андрей долго молчал, глядя в открытое окно. Сергей Данилович закурил, откинулся назад вместе со стулом, балансируя на двух задних ножках и поглядывая на сидящего напротив юношу. Теперь это был действительно юноша, завтрашний мужчина; ничего не скажешь, с подарком он угадал почти-почти. Полтора года назад, когда они виделись в последний раз, Андрюшка выглядел еще теленком — настоящим теленком, какими обычно и бывают пятнадцатилетние мальчишки, — нелепый, неуклюжий, весь какой-то лопоухий, расплывчатый, губастый. Теперь от расплывчатости ничего не осталось — лицо нынешнего Андрея Болховитинова было уже настоящим, почти мужским лицом; широколобое, скуластое, с широко расставленными глазами и упрямой линией рта и подбородка, оно сейчас отдаленно — почти неуловимо — напоминало генералу Дежневу другое лицо, снившееся ему когда-то фронтовыми ночами.
— А ведь ты становишься похожим на мать, — сказал он.
Андрей повернул голову и удивленно поднял брови:
— Я — на маму? Никогда не замечал.
— Про себя никто не может сказать, на кого он похож. У меня братишка был, погиб в финскую войну, — так я только недавно вот, увидев рядом его карточку и свою, понял, что похож на него. А ведь так видишь себя каждый день, когда бреешься, и никакого сходства не замечаешь. Нет, ты на мать похож. Я имею в виду — на мать, какою она была до войны.
— Может быть, — сказал Андрей. — Я не видел ни одного снимка.
— Знаешь, я тебе, пожалуй, пришлю, — подумав, сказал Сергей Данилович. — У меня ведь одна карточка сохранилась… последний ее довоенный снимок, можешь себе представить. Двадцать первого июня у нас был выпускной вечер, а накануне она снялась. Вот я его тебе и пришлю, и будет у тебя хоть одна довоенная фотография.
— Спасибо, дядя Сережа, я буду очень рад. И маме будет интересно увидеть себя молодой…
— Нет, Андрюшка, ты ей лучше не показывай.
— Почему? — удивленно спросил Андрей.
— Ну… так вот, — ответил Сергей Данилович. — Не нужно ей показывать, это будет наш мужской секрет. Договорились?
— Хорошо, дядя Сережа. Как странно, что у вас сохранился этот снимок, — сказал Андрей задумчиво.
— Да, сохранился… вместе со мной. Всю войну. Знаешь, Андрюшка… я ведь твою маму любил когда-то.
— Я догадался.
— Давно?
— Нет. Только что. А… мама вас — тоже?
— И она меня — тоже. Ну, а война все это поломала. Вернее, не столько сама война, сколько оккупация. Оставайся она по эту сторону фронта… Хотя кто его знает. Это ведь, Андрюшка, только в книгах так бывает, что люди ждут годами…
— Вы думаете, только в книгах?
Сергей Данилович помолчал.
— Нет, конечно, не только, — сказал он, — Брякнул не подумав, ты извини. Просто, брат, жизнь есть жизнь, и все в ней происходит не по схемам. Или, точнее, эта антисхематичность жизни тоже укладывается в какую-то схему, но в схему слишком сложную, чтобы мы могли в ней разобраться. А схемы простенькие и успокоительные — они к жизни, видимо, неприменимы. Так я тебе карточку пришлю. Как только вернусь.
— Спасибо. Между прочим, дядя Сережа…
— Да?
— Вы сказали, что познакомились с мамой в девятом классе?
— Первое знакомство состоялось чуть раньше, а по-настоящему в девятом.
— И сразу после десятого вы ушли на фронт…
— Да, в то же лето. А что такое?
— Нет, просто я подумал… Вы тогда сказали: «я любил». Но когда же вы могли — ну, успеть?
— Вот те раз, — изумленно сказал Сергей Данилович. — Это за два года-то?
— Да нет, дело не в сроке. Я понимаю, влюбиться можно и за один день… наверное. Но просто — какая же это любовь, в девятом классе?