Киммерийское лето
Шрифт:
— Чистой воды мазохизм, — сказал Мамай словно в ответ на ее мысли, когда они проходили мимо осажденного толпой киоска «Курортторга». — Это вот так отдыхать — лучше сдохнуть…
— И ведь с каждым годом все больше людей, — заметил Игнатьев. — Помните, мы тут были, когда Зайцев приезжал, года три назад?
— В шестьдесят пятом.
— Ну да, четыре года. Ничего подобного не видели, и комнату можно было найти сравнительно легко… Не понимаю, неужто нет других мест провести отпуск?
— Мода, командор. Станет модным отдыхать на Таймыре — повалят на Таймыр. А пока в моде Крым. Вот и прут, как лемминги…
— А
— Вы уже бывали в этих местах? — спросил Игнатьев.
— Нет, в этих именно — нет… Мы в позапрошлом году были в Ялте, но мне не очень понравилось — все эти кипарисы, олеандры, прямо как на открытке. А курортников еще больше, чем здесь! Нет, эта часть Крыма совсем другая… Греков можно понять, почему они устраивали здесь свои колонии, правда?
Мамай ехидно посмеялся:
— Географию, Лягушонок, плохо изволите знать! Для греков этот Крым — примерно то же, что для нас Кольский полуостров. Вы что же думаете, на Хибины куда-нибудь люди едут потому, что там климат хороший? Работать едут, Лягушонок, деньгу зарабатывать. Вот и греки ехали в Киммерию работать — торговать, сеять хлеб, ловить рыбу… а вовсе не на солнышке загорать. Солнца им и дома хватало, в метрополии, а эта земля — «киммерийцев печальная область», как выразился Гомер, — эта земля никогда не представлялась им райским уголком, каким она представляется вам в Москве… а нам тем паче — в наших богом проклятых чухонских болотах. Верно я говорю, командор?
— Да, только на Гомера лучше не ссылаться, — сказал Игнатьев. — Он не эту Киммерию имел в виду.
— Знаю, что не эту! «Одиссею», худо ли, бедно, штудировали, и комментарии к одиннадцатой песне читывать тоже приходилось. Но вы никогда не задумывались, почему именно эту землю назвали именем легендарной страны мрака? Да потому и назвали, что эта часть Тавриды тоже была для греков одним из самых дальних пределов их ойкумены. Она их пугала, колонисты страдали от холода — зимой ведь тут тоже не мед, Лягушонок, в январе иной год и море у берегов ледком прихватывает… Недаром у них выражение было — «киммерийское лето» — в смысле этакого, понимаете ли, непостоянства фортуны, делающего бренными земные радости. Слишком все изменчиво, кратковременно, обманчиво даже, если хотите… Сейчас, дескать, солнышко светит, тепло, и рыбка хорошо ловится — а потом вдруг подует хладный борей…
— Да, бедные греки, — беззаботно сказала Ника.
Пока дошли до набережной, оба практиканта куда-то исчезли. Неширокая полоса пляжа внизу за балюстрадой была сплошь покрыта разноцветными телами в разной степени пропеченности и удручающе напоминала лежбище тюленей. К сожалению, шашлычный чад достигал и сюда.
— Ну вот, Лягушонок, — сказал Мамай, — смотри и радуйся. Это и есть знаменитая Коктебельская бухта — вернее, то, что от нее осталось.
— А Волошин где похоронен?
— Вон там, на одном из холмов. А его дом — вон он, посмотри в другую сторону. Вон тот, с башенкой, видишь?
— А вы вообще читали Волошина? — спросил Игнатьев.
Ника покивала, вглядываясь в очертания Карадагских скал.
— Мне давали переписанное… А профиля я не вижу, — сказала она разочарованно. — Кто-то говорил, что
— Почему же, при известной силе воображения… Посмотрите-ка, вон выступ — видите, словно нос и внизу круглая такая борода… Вроде вашей, Витя. Волошин ведь носил бороду.
— А-а, я не знала, — сказала Ника. — Пожалуй, вы правы, там действительно что-то вроде лица…
Подошли запыхавшиеся Краснов и Багдасаров:
— А мы вас ищем! Уже у дома Волошина были, там все обшарили…
— Ой, смотрите, дельфины! Честное слово, я видела сейчас — так и прыгнул! Еще один!! — завизжала Ника, схватив Игнатьева за руку. — Да смотрите же!
Он послушно обернулся и вместе с другими стал вглядываться в слепящую под утренним солнцем синеву залива, но увидеть ничего не увидел — то ли потому, что не туда смотрел, рядом кто-то кричал: «Во дают, как в цирке!»), то ли просто потому, что она продолжала держать его за руку и это было главным, заслоняющим и гасящим все остальные ощущения. До сих пор он ни разу не касался ее руки — кроме того первого, официального рукопожатия, когда знакомились. Теперь ее прикосновение обожгло и парализовало его.
Это длилось целую секунду, а может быть, даже две, и она вдруг отдернула руку, словно спохватившись, бросив на него испуганный взгляд. Разумеется! Она ведь убеждена, что он сердит на нее. Ему вдруг отчаянно захотелось бросить все к черту, оставить отряд на Лию Самойловну и улететь в Питер, придумав себе какую-нибудь хворь. Как раз недельки на три, пока она не исчезнет. А потом? Что будет потом — без нее?
Саша Краснов говорил ему что-то, он не слышал, потом заставил себя сосредоточиться: ребята, оказывается, встретили здесь знакомую компанию ленинградцев и теперь не хотят ехать в Судак.
— Какие же у меня могут быть возражения? — сказал он. — Договоритесь только с Виктором Николаевичем, где и когда мы вас подберем на обратном пути.
— Ну что ж, часов в пять, — предложил Мамай. — В пять, плюс-минус полчаса, прямо около почты. Договорились? Все, можете катиться. А нам пора ехать, командор. Лягушонок, о чем мечтаешь? Пошли, пошли, нам еще больше тридцати километров…
В машине он велел ей сесть впереди, рядом с Мамаем. Впереди меньше укачивает, объяснил он, а дороги за Щебетовкой пойдут уже настоящие горные, сплошной серпантин. Дело было, конечно, не в дорогах — не такие уж они «горные» в этих местах; просто сейчас, когда она сидела впереди, а на заднем сиденье был он один, он мог смотреть на нее, каждую секунду видеть ее летящие от ветра волосы, узкую руку, которой она то и дело пытается их удержать, и — когда она говорит что-то Мамаю — нежный абрис щеки, покрытой легким загаром. Уж хотя бы это он мог себе позволить сейчас, когда был как бы наедине с нею. Или наедине с собою — это точнее Наедине с собою можно было не притворяться.
Совсем еще недавно он, кажется, называл это «собачьим бредом», иронизировал над Лапшиным за его намерение «полюбить по-настоящему». Вот и доиронизировался. Нет, в самом деле — что теперь делать?
Что делать, что делать… Да ничего не делать! Опомниться, взять себя в руки, продержаться до ее отъезда. А потом?
— Доиронизировался, дурак, — повторил Игнатьев уже вслух.
— Что вы сказали? — крикнула Ника, оборачиваясь.
— Ничего, ничего, — смутившись, отозвался он.
— Мне послышалось, вы что-то говорили!