Киммерийское лето
Шрифт:
Тут уж Татьяна Викторовна испугалась по-настоящему.
— Ника, опомнись, — сказала она негромко. — Опомнись, что ты выдумываешь…
— Я не выдумываю… И пожалуйста, не надо со мной так. Я уже три недели хочу опомниться и не могу — не могу, понимаете, не могу! Я вообще не могу так больше! Я просто пойду и найду того человека, который рассказывал Грибову, и спрошу — как звали его приятеля там, на Урале. Этого… Ратманова! И я вам сразу хочу сказать, Татьяна Викторовна: если окажется, что это действительно мой брат, то я покончу с собой.
Татьяна Викторовна долго молчала.
— Ника, послушай, — сказала она наконец. — Я начала говорить с тобой как со взрослой девушкой. Будем продолжать разговор на этом же уровне, хорошо? Так вот, я знаю, что бывают положения, когда мысль о самоубийстве как
— Вот потому!
— Ника, это не ответ.
— Потому что для чего тогда жить, если нельзя никому верить и если вообще может быть такое…
— Что именно — «такое»?
— Вот такое. Ложь, жестокость… Понимаете?
— Нет, не понимаю. Ты что же, не знала до сих пор — хотя бы из книг, — что в жизни есть и ложь, и жестокость, и еще более страшные вещи? Или все дело в том, что до сих пор они не касались тебя лично?
— Вас, Татьяна Викторовна, они тоже не коснулись, иначе вы не говорили бы об этом так… так спокойно! Ах, подумаешь, в жизни есть и еще более страшные вещи! Это у вас теоретические рассуждения. Вообще, в принципе!
— О, нет, — Татьяна Викторовна покачала головой. — Я, Ника, принадлежу к поколению, чье знакомство со страшной стороной жизни никак не назовешь теоретическим. Я в твоем возрасте попала в оккупацию — одна, без старших — и последний год войны провела в Германии, в концлагерях. Так что, поверь, кое-что и меня «коснулось». И я вот что хочу тебе сказать: отчаяться в жизни оттого только, что в мире есть зло, — глупо. Просто глупо, понимаешь? Зло всегда было, есть и будет, и от этого никуда не деться. А отчаяться и опустить руки при встрече с частным, конкретным проявлением зла — это трусость, Ника. И… предательство, если хочешь… потому что в трусости всегда есть элемент предательства. При встрече со злом человек просто не имеет права прятаться… даже в собственную смерть. Понимаешь?
— Это все опять… рассуждения. И вообще, при чем тут концлагери — это же совсем другое! Мы с мамой были такими друзьями, я так ей верила…
— Ника, послушай, — терпеливо сказала Татьяна Викторовна. — Прежде всего, я уверена, — я совершенно уверена! — что все не так плохо и что многое тут следует отнести за счет твоих расстроенных нервов. Но предположим — ты права, в вашей семье действительно произошла когда-то эта трагедия и твоей маме пришлось отдать ребенка. Почему она это сделала? Ты ведь не знаешь обстоятельств, а они могли быть какими угодно… особенно в то время! Постарайся их выяснить — это первый совет, который я могу тебе дать. Поговори с мамой, Ника. Возьми и поговори с ней прямо и открыто — ты ведь уже действительно взрослая. А к этому человеку, который тебе рассказал, ходить пока не нужно. Не предпринимай ничего до приезда родителей — наберись терпения, в конце концов это еще каких-нибудь две недели. И чем выяснять что-то окольными путями, спроси просто у мамы. Поверь, Ника, так будет лучше. Одно дело — узнать голый факт, а другое — увидеть его, так сказать, в контексте, со всеми сопутствовавшими ему обстоятельствами. Понимаешь?
— Да, — ответила Ника безучастно. — Мне можно идти, Татьяна Викторовна?
— Ступай, конечно, уже поздно. Поезжай домой и постарайся поменьше думать обо всем этом до маминого приезда. Да, одну минутку! С этим сочинением. Можешь написать его дома и сдать завтра, договорились? Ты же понимаешь, как это опасно — двойка в завершающем году! Весной будешь жалеть, что не исправила ее вовремя…
Господи, весной, думает Ника, спускаясь по лестнице. Нет у нее других забот — думать о том, что будет весной. Все-таки они удивительный народ, взрослые. «Постарайся поменьше думать до маминого приезда», какое мудрое цэу. Господи, хоть бы умереть в самом деле…
На улице мелкий ледяной дождь, четыре часа, по кривым переулкам Замоскворечья начинают расползаться хмурые октябрьские сумерки. Ника идет не разбирая дороги, сворачивает за угол — кажется, это Климентовский. У церкви ее догоняют торопливые шаги.
— Извини, я за тобой шел от школы, — говорит Андрей. — У тебя было такое лицо, когда ты вышла…
— Нет,
— Ника… у тебя какие-нибудь неприятности? Дело в том, что… мама спрашивала меня на прошлой неделе, не знаю ли я, что с тобой…
— Ох, слушай, не начинай еще и ты! — обрывает она, едва сдерживаясь.
— Я ничего не начинаю. Просто хотел спросить, не могу ли чем-нибудь тебе помочь…
— Нет! Ты мне ничем не можешь помочь, и не провожай меня, и вообще оставьте вы меня все в покое! Оставьте — меня — в покое!!
Какая-то прохожая в плаще с капюшоном оглядывается на Нику, та ускоряет шаги, почти бежит. У станции метро она поворачивает обратно. Впрочем, бежать незачем, ее никто не преследует. Туман в переулках еще плотнее, тускло тлеют первые фонари, наступил час пик, и троллейбусы на Полянке едва ползут, осевшие до самого асфальта и разбухшие от пассажиров, которые гроздьями торчат из незакрывающихся дверей. У Ники от голода и усталости подгибаются ноги, она входит в полуподвальную закусочную — низкую, душную, пропитанную запахами мокрых плащей и скверной еды, — берет два стакана кофе с какими-то пирожками и ест стоя у шаткого мраморного столика. Нужно что-то решать, но голова совершенно не работает, совершенно, и думается все время о всякой ерунде, лезут глупые вопросы — например, произойдет ли короткое замыкание, если троллейбус осядет еще больше и коснется земли своим железным кузовом; или откуда взялась десятка, которую она обнаружила в кошельке, когда платила за кофе. Впрочем, с десяткой все ясно — это на покупки, Дина Николаевна поручала что-то купить, даже записывала на бумажке. А вот как с троллейбусом? В Марьину Рощу идет тринадцатый, от «Детского мира». Нет, все-таки, наверное, не замкнет, у него ведь сверху два контакта; да, но у трамвая один, и не замыкает, значит с двумя должен замкнуть? Непонятно как-то. И что она скажет, когда приедет? Как она объяснит, зачем ей сведения о том Ратманове?
Ника мучительно пытается припомнить весь разговор с Грибовым. Беда в том, что начало ей не запомнилось; история заинтересовала ее не сразу, и очень может быть, что она пропустила мимо ушей что-то очень важное, что было сказано вначале. Этот мальчик начал разыскивать родных, получив паспорт. Примерно десять лет назад, в пятьдесят девятом или шестидесятом. Сама она еще не ходила в школу, Светка училась в университете — постой… Что он сказал, Грибов? Родителей мальчик нашел, но при этом вскрылась история его «сиротства», и он отказался вернуться. Да-да, это было именно так. Но если в семье случилось такое, то Светка не могла не знать — не услышать чего-то, не догадаться…
Нет, Светка знала, думает Ника, холодея. От этой новой мысли голова тоже становится холодной и ясной, начинает работать с пугающей отчетливостью Память, словно электронный компьютер, безошибочно отбирающий нужную информацию из огромного потока ненужной, начинает услужливо выдавать ей факт за фактом, вернее это даже не факты, а только какие-то их обломки; но она-то знает, как безошибочно можно восстановить амфору из черепков, целое — из фрагментов, истину — из намеков… У них в семье всегда старательно избегали разговоров о войне, особенно об эвакуации, — просто потому, что это тяжелая тема? Да, но с войной у всех связаны тяжелые воспоминания, почти у всех погиб кто-то из близких, и однако все вспоминают! У бабы Кати погибли на фронте муж, оба брата и трое сыновей, однако она о них говорит, постоянно вспоминает, и это естественно… А почему у них не сохранилось ни одной вещички Славика — ни чепчика, ни распашонки? Даша из «Хождения по мукам» чуть не сошла с ума, когда умер ее ребенок, но хранила чепчик, да и все что-то хранят как память… И то, как мама однажды прикрикнула на нее, когда она начала приставать с расспросами об умершем братике; и то, как однажды папа, подвыпив с гостями, шутливо жаловался на то, что у него «одни девки», и те его странные слова за столом в день приезда Светки, когда он вспомнил, как гонял по Германии на машине, не думая об опасности, — «терять было нечего, молодой, без семьи», — но ведь дома его ждали жена и дочь? Или у него в сорок пятом году были какие-то основания не считать их своей семьей? Да, все это мелочи, казалось бы, черепки, но сейчас они громоздятся стеной, замыкая вокруг нее кольцо страшной очевидности…