Киноповести
Шрифт:
— Павел, иди ко мне.
...И опять снится Пашке сон:
Ждет его Настя на том самом месте, где встречала его во сне в первый раз.
— Здравствуй, Павел.
— Здравствуй.
— Как живешь?
— Ничего.
— Идеал-то не нашел еще?
Пашка усмехнулся.
— Нет.
— Помнишь сказку?— спросила вдруг Настя.— Бабушка тебе рассказывала...
— Про голую бабу, что ли?
— Да.
— Помню.
— Так вот, ты не верь: это не смерть была, это любовь по земле ходит.
— Как это?
—
— А чего она ходит?
— Чтобы люди знали ее, чтоб не забывали.
— Она что, тоже голая?
— Она красивая-красивая.
— Хоть бы разок увидеть ее.
— Увидишь. Она придет к тебе.
— А если не придет? Ведь нельзя же сидеть и ждать, что придет кто-нибудь и научит, как добиться счастья. Будешь ждать, что придет, а он возьмет и не придет. Так и проживешь дураком. Правильно я рассуждаю?
— Правильно. А учиться можно не только в школе. Жизнь — это, брат, тоже школа, только лучше.
— И опять: если я буду сидеть и ждать...
— Зачем же ждать,— перебивает его Настя.— Надо искать. Надо все время искать, Павел.
— Так вот я ищу. Но я же хочу идеал!
Опять засмеялся белобрысый. Пашка проснулся.
Утро. Еще спят все. Пашка огляделся по палате. И вдруг ему показалось...
— Братцы!— заорал он.
Повскакали больные.
— Ты чего, Пашка?— спросил белобрысый.
Пашка показал на учителя, который лежит недвижно.
— Няня!— рявкнул белобрысый.
Учитель приподнялся.
— Что такое? В чем дело?
Все смотрят на него.
— Что случилось-то?
Пашка негромко засмеялся.
— А мне показалось, ты помер,— сказал он простодушно.
Учитель досадливо сморщился.
— Первую ночь спокойно уснул... Надо же!
Пашка лег и стал смотреть в потолок. На душе у него легко.
— Значит, будем жить,— сказал он, отвечая своим мыслям.
А за окнами больницы — большой ясный день. Большая милая жизнь...
...И вот пришла весна. Обычная — добрая и бестолковая, как недозрелая девка.
В переулках на селе — грязь в колено. Люди ходят вдоль плетней, держась руками за колья. И если ухватится за кол какой-нибудь дядя из Заготскота, то и останется он у него в руках, ибо дяди из Заготскота все почему-то как налитые, с лицами красного шершавого сукна. Хозяева огородов матерятся на чем свет стоит.
— Тебе, паразит, жалко сапоги измарать, а я должен каждую весну плетень починять?!
— Взял бы да накидал камней, если плетень жалко.
— А у тебя что, руки отсохли? Возьми да накидай...
— А, тогда не лайся, если такой умный.
А ночами в полях с тоскливым вздохом оседают подопревшие серые снега.
А в тополях, у речки, что-то звонко лопается с тихим ликующим звуком: «Пи-у».
Лед прошел по реке. Но еще отдельные льдины, блестя на солнце, скребут скользкими животами каменистую дресву; а на изгибах речных льдины вылезают ноздреватыми синими мордами на берег, разгребают гальку, разворачиваются и плывут дальше — умирать.
Малый сырой ветерок кружится и кружит голову... Остро пахнет навозом, гнилым мокрым деревом и талой землей.
Вечерами, перед сном грядущим, люди добреют.
Во дворах на таганках потеют семейные чугуны с варевом. Пляшут веселые огоньки, потрескивает волглый хворост. Задумчиво в теплом воздухе... Прожит еще один день. Вполсилы ведутся неторопливые необязательные разговоры — завтра будет еще день и опять будут разные дела. А пока можно отдохнуть, покурить всласть, поворчать на судьбу, задуматься бог знает о чем — что, может, жизнь— судьба эта самая — могла бы быть какой-нибудь иной — малость лучше?.. А в общем-то, и так ничего — хорошо. Особенно весной.
В такой-то задумчивый хороший вечер, минуя большак, пришел к родному селу Воеводин Степан.
Пришел он с той стороны, где меньше дворов, сел на косогор, нагретый за день солнышком, и вздохнул. И стал смотреть на деревню. Он, видно, много отшагал за день и крепко устал.
Он долго сидел так и смотрел.
Потом встал и пошел в деревню.
Ермолай Воеводин копался еще в своей завозне — тесал дышло для брички. В завозне пахло сосновой стружкой, махрой и остывающими тесовыми стенами. Свету в завозне было уже мало. Ермолай щурился и, попадая рубанком на сучки, по привычке ласково матерился.
...И тут на пороге, в дверях, вырос сын его — Степан.
— Здорово, тять.
Ермолай поднял голову, долго смотрел на сына... Потом высморкался из одной ноздри, вытер нос подолом сатиновой рубахи, как делают бабы, и опять внимательно посмотрел на сына.
— Степка, что ли?
— Но... Не узнал?
— Хот!.. Язви ты... Я уж думал — почудилось.
Степан опустил худой вещмешок на порожек, подошел к отцу... Обнялись, чмокнулись пару раз.
— Пришел?
— Ага.
— Что-то раньше? Мы осенью ждали.
— Отработал... отпустили.
— Хот... язви ты!— Отец был рад сыну, рад был видеть его. Только не знал, что делать.
— А Борзя-то живой ишо,— сказал он.
— Но?— удивился Степан. Он тоже не знал, что делать. Он тоже рад был видеть отца.— А где он?
— А шалается где-нибудь. Этта, в субботу вывесили бабы бельишко сушить — все изодрал. Разыгрался, сукин сын, и давай трепать...
— Шалавый дурак.
— Хотел уж пристрелить его, да подумал: придешь — обидишься...
Присели на верстак, закурили.