Киноповести
Шрифт:
Выпили.
— Люсьен... Что-нибудь — снять напряжение,— попросил Губошлеп. Он был худой, спокойный и чрезвычайно наглый, глаза очень наглые.
— Я буду петь про любовь,— сказала приятная Люсьен. И тряхнула крашеной головой, и смаху положила ладонь на струны. И все стихли.
«Тары-бары-растабары,Чары-чары...Очи-ночь.Кто не весел,Кто в печали,Уходите прочь. ВоЛюсьен почти допела песню, как зазвонил телефон. Вмиг повисла гробовая тишина.
— Да?— изо всех сил спокойно сказал Бульдог в трубку.— Нет, вы ошиблись номером. Ничего, пожалуйста. Бывает-бывает.— Бульдог положил трубку.— В прачечную звонит, сука.
Все опять пришли в движение.
— Шампанзе!— опять велел Губошлеп.— Горе, от кого поклоны принес?
— Потом,— сказал Егор.— Дай я сперва нагляжусь на вас. Вот, вишь, тут молодые люди незнакомые... Ну-ка, я познакомлюсь.
Молодые люди по второму разу с почтением подавали руки. Егор внимательно, с усмешкой заглядывал им в глаза. И кивал головой и говорил: «Так, так...»
— Хочу плясать!— заявила Люсьен. И трахнула фужер об пол.
— Ша, Люсьен,— сказал Губошлеп.— Не заводись.
— Иди ты к дьяволу,— сказала подпившая Люсьен.— Горе, наш коронный номер!
И Егор тоже с силой звякнул свой фужер.
И у него тоже заблестели глаза.
— Ну-ка, молодые люди, дайте круг. Брысь!
— Ша, Горе!— повысил голос Губошлеп.— Выбрали время!
— Да мы же услышим звонок!— заговорили со всех сторон Губошлепу.— Пусть сбацают.
— Чего ты?
— Пусть выйдут!
— Бульдя же сидит на телефоне.
Губошлеп вынул платочек и, хоть запоздало, но важно, как Пугачев, махнул им. Две гитары дернули «барыню».
Пошла Люсьен... Ах, как она плясала! Она умела. Не размашисто, нет, а четко, легко, с большим тактом. Вроде вколачивала каблучками в гроб свою калеку-жизнь, а сама, как птица, била крыльями — чтоб отлететь. Много она вкладывала в пляску. Она даже опрятной вдруг сделалась, сделалась родной и умной...
Егор, когда Люсьен подступала к нему, начинал тоже и работал только ногами. Руки заложены за спину, ничего, вроде особенного, не прыгал козлом — а больно тоже и хорошо. Хорошо у них выходило. Таилось что-то за этой пляской — неизжитое, незабытое.
— Вот какой минуты ждала моя многострадальная душа!— сказал Егор вполне серьезно. Вот, видно, тот выход, какой хотел. Такой ждалась и понималась желанная воля.
— Подожди, Егорушка, я не так успокою твою душу,— откликнулась Люсьен.— Ах, как я ее успокою! И сама успокоюсь.
— Успокой, Люсьен. А то она плачет.
— Успокою. Я прижму ее к сердцу, голубку, скажу ей: «Устала? Милая, милая... добрая... Устала».
— Смотри, не клюнула бы эта голубка,— встрял в этот деланный разговор Губошлеп.— А то клюнет.
— Нет, она не злая!— строго сказал Егор, не глядя на Губошлепа. И жесткость легла тенью на его доброе лицо. Но плясать они не перестали, они плясали. На них хотелось без конца смотреть, и молодые люди смотрели, с какой-то тревогой смотрели, жадно, как будто тут заколачивалась некая отвратительная часть и их жизни тоже — можно потом выйти на белый свет, а там — весна.
— Она устала в клетке,— сказала Люсьен нежно.
— Она плачет,— сказал Егор.— Нужен праздник.
— По темечку ее... Прутиком,— сказал Губошлеп.— Она успокоится.
— Какие люди, Егорушка! А?— воскликнула Люсьен.— Какие злые!
— Ну, на злых, Люсьен, мы сами — волки. Но душа-то, душа-то... Плачет.
— Успокоим, Егорушка, успокоим. Я же волшебница, я все чары свои пущу в ход...
— Из голубей похлебка хорошая,— сказал ехидный Губошлеп. Весь он, худой, как нож, собранный, страшный своей молодой ненужностью, весь ушел в свои глаза. Глаза горели злобой!
— Нет, она плачет!— остервенело сказал Егор.— Плачет! Тесно ей там — плачет!— Он рванул рубаху... И стал против Губошлепа. Гитары смолкли. И смолк перепляс волшебницы Люсьен.
Губошлеп держал уже руку в кармане.
— Опять ты за старое, Горе?— спросил он, удовлетворенный.
— Я тебе, наверно, последний раз говорю,— спокойно тоже и устало сказал Егор, застегивая рубаху.— Не тронь меня за болячку... Когда-нибудь ты не успеешь сунуть руку в карман. Я тебе сказал.
— Я слышал.
— Эхх!..— огорчилась Люсьен.— Проза... Опять покойники, кровь... Брр... Налей-ка мне шампанского, дружок.
Зазвонил телефон. Про него как-то забыли все.
Бульдог кинулся к аппарату, схватил трубку... Поднес к Уху, и она обожгла его. Он бросил ее на рычажки.
Первым вскочил с места Губошлеп. Он был стремительный человек, но все же он был спокоен.
— Сгорели,— коротко и ужасно сказал Бульдог.
— По одному — кто куда,— скомандовал Губошлеп.— Веером. На две недели все умерли! Время!
Стали исчезать по одному. Исчезать они, как видно, умели. Никто ничего не спрашивал.
— Ни одной пары!— еще сказал Губошлеп.— Сбор у Ивана. Не раньше десяти дней.
Егор сел к столу, налил фужер шампанского, выпил.
— Ты что, Горе?— спросил Губошлеп.
— Я?..— Егор помедлил в задумчивости.— Я, кажется, действительно займусь сельским хозяйством.
Люсьен и Губошлеп остановились над ним в недоумении.
— Каким «сельским хозяйством»?
— Уходить надо, чего ты сел?!— встряхнула его Люсьен.
Егор очнулся. Встал.
— Уходить? Опять уходить... Когда же я буду приходить, граждане? А где мой славный ящичек?.. А, вот он. Обязательно надо уходить? Может...
— Что ты! Через десять минут здесь будут. Наверно, выследили.
Люсьен пошла к выходу.