Кинжал для левой руки
Шрифт:
Шулейко с трудом обрел дар речи.
— Я сейчас же поеду к нему!
— У него есть телефон. Спросите сначала, как он себя чувствует и сможет ли вас принять.
— Да, конечно. Спасибо. Можно по вашему?
— Звоните. Два семнадцать сорок четыре.
Женский голос в трубке сообщил, что Георгия Александровича нет дома, он уехал в Севастополь и найти его можно в Ретро-парке, где он осматривает свои поврежденные работы.
— Пожалуй, я схожу вместе с вами, если вы не возражаете, — сказала Оксана Петровна.
— Да, конечно…
— Отпрошусь только
Из следственного отдела она вышла, сменив тужурку с лейтенантскими погонами на приталенный жакет в цвет форменной юбки. «Надо же, — удивился Шулейко, — как удобно. Идет себе эдакая дамочка, а никто и не подумает, что офицер милиции».
В безмолвном по случаю буднего полудня Ретро-парке они увидели его сразу. Высокий сухой старец в белой старомодной пиджачной паре прохаживался по дорожкам и постукивал тростью по останкам гипсовых фигур, прикидывая, должно быть, сколь велики разрушения и можно ли что-то восстановить. Войлочная сванетка охватывала темя бритой головы ловко в плотно, точно чашечка желудя. Издали он походил на одну из своих вдруг оживших статуй, изображающую старого ученого в духе тридцатых годов.
Оксана Петровна окликнула его, представилась. Парковский церемонно раскланялся и тут же предупредил:
— Только не надо мне сочувствовать. Терпеть не могу, когда меня жалеют. Все в порядке вещей. О времена, о нравы! Пигмалион, переживший свою Галатею. Это еще полбеды. Вот через год настанет полная беда.
— А что должно случиться через год? — спросила Оксана Петровна.
— Не спрашивайте! — манерно махнул рукой Парковский. — Через год наступит старость: мне стукнет девяносто!
Это было сказано с таким неподдельным огорчением, что строгая женщина, чья суровая профессия почти разучила ее улыбаться, невольно рассмеялась:
— Однако откройте секрет, как вам удалось так далеко отодвинуть старость!
— Никаких секретов от очаровательных дам! Что может быть здоровее работы каменотеса на воздухе Крыма? Немного гимнастики и плавания в море. Каждое утро в любую погоду: летом — полмили, зимой — два кабельтова.
— Так вы морж!
— Теперь скорее старый бобер. Но седина бобра не портит.
Шулейко порадовался тому, что его спутница взяла верный тон. Старик был явно из породы завзятых сердцегрызов. Во всяком случае, можно было надеяться, что в присутствии молодой женщины он не станет скрытничать, как Трехсердов.
— А не отобедать ли нам вместе? — предложил Шулейко.
— Блестящая идея! — подхватил Парковский. — Последний раз я обедал в обществе прекрасных дам, если мне не изменяет память, весной семнадцатого года.
— Ну что ж, я не против, — согласилась Оксана Петровна. — А что здесь у нас поблизости?
— «Фрегат», — кивнул Шулейко на мачты парусника, вздымавшиеся над кронами каштанов.
За ресторанным столиком старик расчувствовался.
— А вы знаете, этот «поплавок»,
— В Великую Отечественную? — наивно уточнила Оксана Петровна.
— Что вы, что вы! Еще в Первую мировую.
На эстраду вышли музыканты рок-группы «Иерихонская труба». Ведущий программы, весьма упитанный бас-гитарист, подпоясанный шнуром микрофона, был краток:
— Музыканты из породненного города Киль приветствуют наших слушателей. Рок-пьеса «Иерихон»!
— «Хон!», «Хон!», «Хон!» — восторженно скандировали набившиеся в зал юнцы с высокозачесанными подкрашенными вихрами.
Вздохи мощных динамиков придавили зал. Затем грянуло нечто визгливо-заунывное, ритмично-рявкающее, отчего говорить стало совсем невозможно — голоса вязли в густой осязаемой музыке, которая воспринималась уже не ушами, а грудной клеткой, всем телом. Это была роскошная и мощная музыкоделательная машина. Превосходный ритмоотбойник, меломодулятор, синтезатор. Всего было вдоволь — и ритма, и низких частот, и громкости, и ярости. Одного недоставало — душевности, мелодии. Эта музыка рождалась не в тайниках души, а где-то в патрубках автомобильного коллектора или в змеевиках атомного парогенератора.
Ударник бил по красным, оранжевым, зеленым тарелкам и разноцветным барабанам, барабанищам, барабанчикам. Он походил на индуистского бога, которому из множества рук оставили только две, а работы не убавили.
Певец — бас-гитарист — рычал и стенал с надрывной горестной угрозой; он походил на гея, над которым жестоко подшутили и который вдруг ощутил в себе ржавый раскаленный завивальник.
Двое оркестрантов держали в руках весьма странные инструменты — эдакие гибриды саксофона и валторны. В их раструбы были вставлены заглушки-сурдинки. Казалось, эти экстравагантные сакс-валторны играют беззвучно, но едва музыканты нажали на клапаны, как бокал в руке Парковского тоненько запел-зазвенел.
Шулейко сделалось не по себе. Заныло сердце, заломило виски.
Электроорган взял протяжный басовый аккорд, бас густел, понижался, он стал рокочуще-хриплым, потом как бы рассыпался на отдельные вздохи и, наконец, исчез совсем, но низкочастотные динамики продолжали вибрировать — и тонкое стекло бокалов снова запело. То был знаменитый финал рок-пьесы «Туба мирум» (Труба мира) — глас иерихонской трубы, возвещающей Страшный суд.
— Иерозвук! — взволновался Парковский. — Определенно они излучают иерозвук!
— Инфразвук, — поправил его Шулейко.
— Неважно! Здесь нельзя находиться. Я знал эту шхуну, я делал расчеты… У нее очень коварные обводы… Шпангоуты выполнены в пропорциях морских раковин… Они вызывают интерференцию…
— Не волнуйтесь! — успокоил его Шулейко. — Тут не раз все перестраивалось. Так что нарушены все пропорции. Инфразвук здесь лишь создает настроение.
— Очень дурное настроение… Давайте покинем это место.
— Вам плохо? — участливо спросила Оксана Петровна.