Кинжал для левой руки
Шрифт:
— Да… Лучше бы на свежий воздух… Отвык, знаете ли, от ресторанного шума. А эта какофония — черт знает что… Может быть, поедем ко мне? — неуверенно предложил Парковский. — Особых разносолов не обещаю, но запотевший кувшинчик «изабеллы» собственного урожая выставлю.
Шулейко умоляюще взглянул на Оксану Петровну. Та посмотрела на часы, потом решительно тряхнула пышными волосами:
— Едем!
Глава четвертая. Домик в Балаклаве
На низенькой тесноватой улочке буйствовали старые акации. Они лезли в окна, укладывали
Просторный балкон вдавался почти весь в густую крону столетней акации. Ветви ее пролезали сквозь каменные балясины, обвивали их и вползали на перила. В этом зеленом шатре стояла девушка в длинном белом платье и расчесывала волосы, закрывавшие грудь.
— Это моя младшая пра, — пояснил Парковский, отворяя калитку. — Верок, к нам гости! Побудь, милая, за хозяйку. Накрой нам столик в саду.
Шулейко показал глазами Оксане Петровне на портфель с дневником Михайлова.
— Дать ему почитать?
— Пожалуй.
Пока правнучка Парковского хлопотала по хозяйству, а Оксана Петровна ей помогала, Георгий Александрович, водрузив на нос тяжелые очки, вчитывался в записи своего командира. Шулейко поглядывал на него вполглаза. Старик читал внимательно и спокойно, лишь легкая дрожь в пальцах, перелистывающих страницы, выдавала его волнение.
— Ну что ж! — вздохнул он, когда закрыл папку и когда Шулейко рассказал, как были найдены дневник и останки Михайлова. — Я всю жизнь ждал, что кто-нибудь меня все же расспросит о «Святом Петре»… Верок, ты можешь еще успеть к катеру на Золотой Пляж. Спасибо тебе, милая!.. Оксана Петровна, садитесь поближе. В вашем присутствии мне легче говорить правду. Впрочем, мой возраст и без того не позволяет лгать. Да и скрывать мне нечего, ибо за содеянное Бог покарал меня весьма чувствительно: в общей сумме пятнадцать лет лагерей. А год сталинского лагеря стоит трех лет царской каторги. Уж вы мне поверьте.
— Как, — удивилась Оксана Петровна, — вас судили за «Святого Петра»?!
— Не волнуйтесь, дорогая. Меня судили как турецкого шпиона. Но поскольку это чистейший бред, я утешал себя тем, что сижу не безвинно, а искупаю свой тяжкий грех перед Михайловым и всей командой. Я считал все эти годы, что «Святой Петр» погиб сразу же, как только погрузился в Гибралтаре…
Впрочем, начнем аd ovo — от яйца, как говорили древние. Итак, представьте себе Геную лета семнадцатого. Чудный белый город, утопающий в солнце, зелени и женском смехе. Никакой войны! Теперь вообразите двадцатилетнего мичмана, полного жизни, любви и надежд на свое весьма недюжинное будущее. Я прочил себя в большие живописцы… Представьте себе, состоял в переписке с самой Голубкиной и имел от нее похвальные отзывы о моих работах.
И вдруг нелепейший, бессмысленнейший жребий: заточить себя в стальной гроб и кануть в нем на дно морское. У «Святого Петра», по моему тогдашнему убеждению, не было никаких шансов прийти в Россию. И тогда с помощью одного очаровательного существа возник план. План спасения «святопетровцев» от никчемной
Понимаю, для вас все это звучит как фантастика. Но мне было много меньше, чем вам, любая авантюра казалась осуществимой. Тем более речь шла о жизни и смерти. Мой план, пусть и сумасбродный, все же обещал жизнь, и не только мне одному. Помимо всего прочего, я спасал для России и Михайлова, который из-за своих старомодных понятий о чести не хотел видеть вопиющей бессмысленности нашего похода, да и всей войны. Для него все это было защитой Родины.
— А для вас? — спросила Оксана Петровна.
— Для меня? Я уже тогда оценивал ту войну с марксистских позиций, так как еще студентом почитывал кое-что… Михайлов же кончал Морской корпус, где заниматься политикой считалось смертным грехом. Это в конце концов его и погубило. Я не хочу сказать о нем ничего дурного, он был моим Учителем, и меня всегда мучила совесть за мое… За мою тайную попытку спасти его и корабль. Но его воинский фанатизм погубил все и всех. Что стоило ему принять помощь нейтрала? Все равно мы вдвоем не смогли бы привести «Святой Петр» не то что в Россию, до ближайшего бы французского порта.
— Но ведь он слышал немецкую речь.
— Чепуха. Команда на буксире была разношерстной: испанцы, португальцы, итальянцы, немцы…
— А флаг, который он видел в перископ?
— Светосила нашего перископа была настолько мала, что в него могло померещиться все что угодно. Буксир был португальский. Он пришел в Лиссабон. Меня даже не интернировали. Я обратился в русское посольство и через месяц уже шагал по Архангельску.
Гражданскую войну провел в Кронштадте. Служил на «Олеге», был ранен. В двадцать третьем списался вчистую как негодный к строевой. Приехал в Севастополь. Ни кола, ни двора, ни ремесла.
В свои двадцать семь я ощущал себя глубоким стариком.
Искупавшись в море, я направил свои стопы к знакомому мне домику на Владимирской горке. Он был поделен пополам. Дверь одной половины оказалась заперта, другую открыла Глаша в наряде конторской барышни.
«Ой, Юрий Александрович! — обрадовалась она. — Где же вас лихо носило? А мы вас схоронили давно вместе с Николаем Николаевичем… Я теперь одна живу! Разделились мы с Надеждой Георгиевной. Заходьте! У меня подождите. Чайку попьем».
В комнате Глаши стояла огромная кровать с никелированными спинками, пышно убранная подушками под кисеей. Над круглым столом куполом парашюта нависал абажур. Глаша взволнованно суетилась, собирая чай под портретом Ворошилова.
«Где же работает Надежда Георгиевна?» — спросил я, разглядывая флакончики на трюмо.
«А в горбольнице сестрой… Я теперь тоже, Юрий Александрович, как освобожденная пролетарка, на почтамте тружусь! Ага! Сама себя содержу… А вы-то, вы-то, вы и раньше видные были, а теперь и вовсе в солидные мужчины взошли!»