Кипарисы в сезон листопада
Шрифт:
— У меня тут не публичный дом!
Как легко они вскипают и выходят из себя — эти квартирные хозяйки, будь они христианки, уроженки этого города, или еврейки из Моравии. Едва завидя девушку, переступающую их порог, они сатанеют, глаза их наливаются кровью, синеют губы. Девушка! Она осквернит их дом, это сама проказа, сама порча! Хотя и у них имеются молоденькие дочери, да и сами они тоже некогда были девицами. Непостижимо!
Тут они стоят на страже и бдят неусыпно, в сто глаз, а вот блюсти чистоту в своем заведении, следить, чтобы в комнатах не было клопов, — это нет! Когда ты являешься к ним впервые с намереньем снять квартиру и спрашиваешь — ты ведь бежишь от этой напасти, которая извела
— Прежний жилец не жаловался…
Сердце твое подсказывает тебе недоброе, но нет сил выспрашивать дальше: хочется верить ей… В первую ночь ты крутишься в новой своей постели и дивишься негаданному счастью. Пока что все хорошо. Но стоит задремать и в тот же миг чувствуешь привычный укус. Есть! Весь переезд с квартиры на квартиру был пустой тратой времени!
Утром ты намереваешься излить весь гнев, что накопился в душе за долгую бессонную ночь, на эту мерзкую, лживую женщину. Но при свете дня все выглядит иначе, и ты становишься слабым, сдержанным, вежливым. В конце концов, с кем тут говорить, и что она может сделать?
Ты спешишь в кафе, утренние газеты сообщают о целых городах, которые артиллерия с двух сторон — с нашей и с вражеской — разрушила до основанья, не оставила камня на камне. Да, да! Все разрушить, сокрушить старые крепости, проклятые стены, в которых нет ни одного камня чистого, уничтожить и развеять все города и их мерзких, преступных жителей, низвергнуть все, сжечь дотла, дотла!..
Однако дело разрушения увядает на середине. Вот-вот наступит мир, и явятся победители. Они прибывают в качестве членов различных делегаций — англичане, итальянцы, сербы. Триумф победы горит в их сердцах. К тому же и твердая валюта водится у них в карманах. Сей град на Дунае любезен их сердцу, взгляды их скользят по юным девам, по хорошеньким женщинам, несчастным и сиротливым, голодным, закутанным в лохмотья, бездомно бредущим по улицам, останавливающимся на мостах и на набережных. Охота была легкой и погоня недолгой — после того как уничтожили на войне их отцов и старших братьев… Пошли за ними как бессловесные овечки, и если хоть одна отказалась или была в нерешительности, то лишь потому, что стыдилась своего убогого бельишка.
Они щедро одаряли дочерей поверженного врага. Возбужденные трофейной красотой, которую не загубила даже скверна нищеты, вели их в магазины одежды и обуви, малышка ставила свою крупную ногу в рваном чулке на табуретку, специально для этого приспособленную, и продавщица склонялась к ней и старательно помогала обуть ботинки и завязать шнурки.
Потом избранница вытаскивала туфельки из картонной коробки — дивный запах новой кожи! — целовала блестящие подметки и глядела со счастливым смехом и глубокой благодарностью на ласкового чужеземного кавалера. И новенькая замечательная шляпка, такая воздушная! — завершала туалет.
Из магазина одежды направлялись в большой шикарный ресторан. Это вам не народная кухня! Она ест и пьет с таким аппетитом — молодой очаровательный зверек с крепкими зубками — и не подымает глаз на официанта, своего соотечественника… И только когда трапеза приближается к концу, она немного грустнеет. Поскольку то, что ожидает ее впереди, не особенно радует ее сердце — несмотря ни на что.
— Пойдем? — говорит он.
Она смотрит просительно.
— Давайте посидим еще немного…
Так пали малые вместе с великими. Блондинки и брюнетки, дурнушки и хорошенькие. Буря повалила рожь вместе с васильками, что расцвели в ней. Увы! Пала и Эстер…
В летние ночи. В летние ночи на улице Кернтен и Грабен — блестел темный гладкий асфальт, с витрин запертых магазинов поглядывали во тьме мужские рубашки, новые книги и автомобиль, заключенный в тесном помещении, — великан, занявший все его пространство, а на соборе Святого Стефана светились громадные часы.
Прекратились поездки в Штайнхоф, покинут и забыт художник Мандо. Только один раз навестила его компания, но уже без Эстер. Они прибыли к нему ошеломленные и растерянные, будто кто-то огрел их молотком по темени, обухом по голове. Как будто надеялись получить помощь у Мандо. Но, ко всеобщему изумлению, новость не произвела на того должного впечатления. Он махнул рукой и бросил кратко:
— О чем тут говорить? Потаскуха!
И больше они к нему не ходили.
А ведь именно сейчас ему нужнее всего помощь друзей. Он написал портрет голубоглазого врача, заведующего лечебницей, и подарил ему картину. Тот, чрезвычайно польщенный, велел выделить ему, Мандо, особую комнату, разрешил раз в неделю ходить в город покупать краски, чтобы беспрепятственно заниматься своим искусством. И это еще не все: сказал, что готов отпустить его отсюда, если только найдется поручитель, какой-нибудь состоятельный человек, который позаботится о его существовании за стенами больницы. И вот, чтобы достать это поручительство, которое может возвратить ему желанную свободу, требуется участие друзей. А теперь, когда все исчезли, придется ему, видимо, сидеть здесь до скончания века!
Мир принес с собой перемены, новые люди появились в городе. Ликвидированы убежища для перемещенных лиц, открылись границы. Вернулся и Давид Голь, чтобы рассказывать всякие ужасы. В неописуемой тесноте, в грязи, а порой и вовсе без крыши над головой провел он три года. «Есть там дают?» — Нет, не давали. Люди рыли голыми руками землю, выкапывали кости и глодали их с голодухи. Там было куда хуже, чем на поле боя. Лоб его стал выше, виски побелели, а глаза обрели новое выражение — взгляд, обращенный внутрь, как у того, кто повидал нечто такое, что неведомо прочим людям.
Прибыла из Вильны жена Меира Зилпера с маленькой дочерью. Отец, держа малышку за руку, в зеленой шинели, развевающейся на осеннем ветру, повел дочурку по улицам Вены — что за трогательная картина! Издали она казалась милой девочкой, но если присмотреться, можно было заметить легкое воспаление в карих глазах, глазах черты оседлости, что напомнило все мрачное и убогое, оставленное там, на родине, и уничтожило остатки тоски по ней.
Как торопливые клочья рассеянной тучи, как последнее напоминание о пронесшейся и утихшей буре, прибыли из тех краев смуглые молодые люди с баулами на плечах и толпами, как новобранцы, устремились к дверям комитетов и союзов. Это были «халуцим» — готовые на труд подвижники, направлявшиеся в Эрец-Исраэль. Ими занимался Вальдшнеп, доктор из Галиции, — изучал их своими насмешливыми глазами.
И уже летел сюда из Эрец-Исраэль иерусалимский писатель Шломо Пик — «вдохнуть Европы». Он сам принадлежит Эрец-Исраэль, и душа его принадлежит Эрец-Исраэль, этой стране, которой и он как-никак немало посодействовал в строительстве — не мотыгой, правда, и не топором, но острым и беспощадным своим пером, которым без устали преследует беззаконие и несправедливость, где бы они ни скрывались. Там, в Эрец-Исраэль, он живет среди народа своего, в доме своем, в то время как здесь нет у него почвы под ногами. Здесь передвигается он с трудом, словно лишившись опоры, и в трамвае, полном людей, стоит и покачивается, готовый упасть. И торопится «вдохнуть Европы», хватается подряд за все газеты, с жадностью прочитывает передовицы, неутомимо посещает театры и концерты, с трепетом и восторгом слушает музыку, укладывает все это бережливо и заботливо в свой багаж и — летит обратно в Эрец-Исраэль.