Кир
Шрифт:
Раз в году, 31 февраля, в день поминовения её невинно убиенной семьи, зажигалась самодельная свеча, похожая на древесный обрубок с обвислыми сучьями, и мы оба, каждый в своем углу, терпеливо следили за тем, как она догорала.
Как бы я ни уставал за день, ложиться мне разрешалось не раньше полуночи; новый же день начинался до света.
Когда мать моя смыкала вежды – я плохо представляю себе до сих пор: покуда я спал, она мыла четыре подъезда нашего тринадцатиэтажного
Похоже, она не спала вообще.
В пять утра, если я почему-то заспался, она молча окатывала меня ледяной водой из ведра и невозмутимо наблюдала, как я пулей вскакивал и собирал тряпкой воду обратно в ведро и потом бежал с ним в ближайший туалет на седьмом этаже, в конце коридора.
Чаще, впрочем, я сам успевал вскочить и облиться – и дальше, в той же последовательности вытирал пол и бежал в туалет и обратно, после чего уже начинался день, полный неизбежных трудов и осмысления…
7
Неизбежное осмысление включало в себя ежедневное чтение вслух трагедий Софокла (все семь трагедий я знал наизусть), а труды – изнурительный бег по этажам, отжимание от пола, шпагаты и всякого рода растяжки, упражнения для пресса и спины, а также закаливающее тело и дух битье лбом о бетонную стену каморки, до первой крови.
Покуда я бегал туда и обратно, вверх-вниз по бесконечным лестничным пролетам (тринадцать этажей, триста тридцать восемь ступеней по тринадцать подъемов и спусков), мать моя тот же путь, для контроля, проделывала в лифте и спокойно поджидала меня внизу или наверху.
Когда мне исполнилось семь, к неизбежным трудам добавились воскресные походы на кулачные бои, проходившие на заброшенных окраинах Москвы, всякий раз в другом месте – будь то кладбище, опушка пригородного леска или мусорная свалка…
8
Нелегальные бои прозывались кулачными, хотя дрались там как попало и чем попало, до полного уничтожения противника.
Правил не существовало, ценность человеческой жизни в расчет не принималась, и если кто выходил на ристалище, другого выбора у него уже не было – либо выстоять, либо умереть.
Под свист и улюлюканье толпы зрителей окровавленному победителю торжественно вручался специальный приз – бутылка убийственной бормотухи «Солнцедар», а несчастного поверженного – неважно, живого или бездыханного! – немедленно и без сожалений там же и закапывали.
В день моего первого десятилетия – солнечным утром 13 декабря! – мать моя преподнесла мне подарок: впервые выпустила на мусорную арену.
Первый же мой поединок на извилистом бережку Сучара-ручья мог стать для меня и последним.
По жребию мне выпало сразиться с одноглазым рябым гигантом двухметрового роста Жорой Пятикопытовым по кличке Циклоп, тринадцати пудов веса, со слоновьими ногами и кулачищами размером с хорошие гири.
Жора смотрелся типичным философом, не суетился и двигался неторопливо, охотно допускал противника до себя, и так и быть, позволял порезвиться, добродушно разводил руками и с ленивой ухмылкой пропускал десяток-другой ударов, после чего хватал зарвавшегося дуэлянта и безжалостно разрывал, как тряпку, на куски.
При виде меня – я ему доставал до пупа – он первым же делом смачно в меня высморкался.
И так мне ударило в грудь этой самой соплёй, выпущенной из Жориной ноздри, как из катапульты, что я поскользнулся от неожиданности и рухнул на мокрый снежок.
Толпа надо мной ревела и улюлюкала, била хохотом по ушам и царапала душу (с тех самых пор я страдаю при виде толпы!).
Меня обзывали ублюдком, сморчком, а я барахтался в грязи, корчился от боли и унижения и удивлялся странному недоброжелательству людей.
«Я упал, а им меня совершенно не жалко!» – недоумевал я, параллельно открывая для себя главный закон бытия: не падать!
И также меня занимало, как помню: где мать моя в эту минуту и что она чувствует, видя, как меня убивают?
А ничего, судя по каменному выражению её лица, она не чувствовала; просто стояла поблизости, не проявляя сострадания и не пытаясь прийти мне на помощь.
Наверно, тогда, в десять лет мне в последний раз безудержно захотелось назвать её по имени, позвать…
Я было почти уже пошевелил непослушными губами, почти выговорил: «мать моя» (мне от рождения запрещалось звать её мамой, а только единственно — мать моя!), как меня обожгло и затопило зловонным водопадом мочи; он безжалостно бил из жуткого жерла трубы, торчавшей из Жориных штанов.
Я вертел головой и катался по снегу, пытаясь спастись и не захлебнуться – и все же повсюду меня с роковой неумолимостью настигали тошнотворные струи циклоповых излияний.
Я тонул в них, не помнил себя и мало уже реагировал на крики: «добить огольца!» – и только мечтал вырваться из этого дурно пахнущего кошмара.
Наконец, мой мучитель схватил меня, ослепленного и беспомощного, за ногу, раскрутил между небом и землей, как дискобол раскручивает диск, и закинул подальше в подернутый тиной Сучара-ручей.
Плавать я не умел, и, понятно, меня потянуло на дно.
Все же я не сдавался и отчаянно барахтался.
Смеркалось уже, когда я кое-как выбрался на опустевший берег.