Кир
Шрифт:
Во все мои ученические годы она ни разу не отлучилась с поста у мертвого дерева.
И сколько её ни просили не мучить меня и себя – она продолжала стоять, как стояла, и неотрывно глядела в мою сторону.
Поскольку все просьбы и мольбы ничем не кончались – в конце-то концов её и оставили в покое.
Не раз и не два доводилось мне слышать: «вот мать!», «вот безумная мать!», «вот не мыслит жизни без сына!», «вот это любовь!».
Люди ошибались…
Я и
За годы, что мы с нею прожили в тесной каморке, я много раз видел, как она улыбалась во сне, но – никогда наяву.
Безумной она не была и хотела всегда одного: не потерять меня из виду!
И потом, на протяжении всей моей жизни, её безмолвная тень неизменно следовала за мной, и не было дня или мгновения, когда бы я не ощущал её присутствия – находился ли я рядом или за тысячи километров от неё…
4
Я так никогда и не спросил у неё: любила ли она меня хоть сколько-то и хоть когда-нибудь (должно быть, из боязни услышать: нет!).
По той же причине, наверно, и сам я не пытался определить свое чувство к ней – если можно назвать этим словом мое состояние абсолютной зависимости от неё.
Я только денно и нощно помнил о ней (помнил, не вспоминал!) и всегда был предельно чуток к любым её проявлениям в мой адрес – будь то недовольный вздох, выражение глаз, нечаянное касание или окрик.
Еще в раннем детстве я пристрастился мысленно рисовать насекомых, птиц, зверей, каких видел и знал; всякий раз, помню, я пририсовывал к туловищу муравья, стрекозы, кошки или вороны до боли знакомую женскую голову.
Или, решая задачу, я выходил на дорогу из пункта «А» и всегда точно знал, кто движется мне навстречу из пункта «Б».
Я мог бесконечно петлять и кружить – мы с ней неизменно встречались!
Когда я разглядывал в микроскоп икринки лягушек, первое, что я представлял – её на моем месте у окуляра и себя на предметном столике на месте икринки: холодный зрачок её глаза с другой стороны микроскопа, многократно увеличенный, казался мне фантастическим чертовым колесом.
Смотрелся ли я в зеркало, или глядел на огонь, или заглядывался на облака – всюду мне рисовались знакомые черты…
5
Жизнь состоит из бесконечного времени,
Иногда я отчетливо понимал, что иначе как гипнотическим мое состояние не назовешь.
На неё, как на солнце, я не мог глядеть: у меня темнело в глазах.
Любое слово, произнесенное ею, казалось откровением, содержание которого мне предстояло разгадать.
Для меня было важно, что и как она обо мне подумает, и если я чего и страшился больше всего на свете – так это её разочарования во мне.
Поступки, которые я совершил в этой жизни (как и проклятья, что я заслужил!) – я совершил только потому, что она так хотела.
И все мои устремления, сколько их было, получается, не стоили ломаного гроша!
И всего лишь недавно я по-настоящему осознал чудовищный план моей жизни, рожденный в её изощренном мозгу.
Она фактически прожила мою жизнь вместо меня.
Я был в этом мире всего лишь слепым орудием в руках смертельно оскорбленной женщины, жаждущей отмщения…
6
Ютились мы в дворницкой – девятиметровой комнате под самой крышей.
В квадратном окошке плавало небо, по сто раз на дню менявшее краски и настроения – от безоблачно-синего или радостно-розоватого до уныло-серого или тоскливо-свинцового.
На грязной стене надо мной в черной деревянной рамке висела старая семейная фотография с изображенным на ней огромным семейством, и сразу под нею тушью коряво начертанное, грозное пророчество от самого Исайи: «Выпьешь до дна чашу ярости моей!»
Пока я был маленький, я не понимал, для кого оно предназначалось, а когда наконец осознал – уже было поздно…
Перевернутый вверх дном ящик из-под египетских фиников служил нам обеденным столом, на старой косолапой вешалке висели мои самопальные парусиновые штаны, рубашонка из линялого ситца да захудалое пальтецо, а также два её платья, большого размера мужской пиджак, который она надевала по важным поводам, дырявый ватник и рабочий комбинезон.
Питались мы в основном черствым хлебом и пили воду из крана.
Спали на полу, на газетах; газетами и укрывались.
Отопление в нашем крошечном жилище не работало.
Тепло в служебном помещении жилищной конторы нам бы ничего не стоило, но мать моя его принципиально отключила.
Голод, как это ни странно, терзал меня меньше, чем сырость и холод. (Впоследствии, нежась на райских перинах фешенебельных дворцов и отелей, я закрывал глаза и вспоминал мою всегдашнюю детскую тоску по солнцу!).
Электричества у нас не было по той же необъяснимой причине, что и тепла.