Киров
Шрифт:
Назавтра, в воскресенье, непокорных «механиков» затребовали повестками в училище. Учинив пилёж, Грузов велел взяться за прошлосубботнее сочинение по закону божию. Чтобы не навредить товарищам, над которыми нависла угроза исключения, класс подчинился.
В понедельник училище лихорадочно гудело, тревожась за троих опальных «механиков», и возмущалось воскресным вызовом целого класса ради глупой писанины. А во вторник, после занятий, все — класс за классом — поднялись в актовый зал. Потребовали директора. Его не было, или, скорее всего, он по доброму совету преподавателей сказался отсутствующим. Инспектор Малинин успокоил учеников:
Приближался четверг, день заседаний педагогического совета. Надо было наверняка опередить события, и в среду, 19 ноября, ученики в конце дня запрудили шинельную — раздевалку. Вновь потребовали директора. Дежурный надзиратель-новичок приказал удалиться.
Раздосадованные, обозленные ученики оставили шинельную. Чтобы на студенческий манер выразить свое презрение к директору Грузову, они столпились под окнами его квартиры. Басистый голос взвыл:
О блаженном успении…В толпе, кто притворно-печально, кто гнусаво, а кто залихватски, с присвистом затянули, отпевая директора, словно покойника:
Подаждь, господи, усопшему рабу твоему Николаю Грузову вечную память…Пение смолкло, по толпе пробежал шепот. Он был сильнее приказа. Все позастегнули шинели, поправили фуражки, бесшумно выстроились на мостовой. Складно, нарастая сурово, взмыла в темень студенческая песня:
Был нам дорог храм юной науки, Но свобода дороже была. Против рабства мы подняли руки, Против ига насилья и зла…Несколько кварталов прошли юные демонстранты вдоль Грузинской улицы, где помещалось училище. Они приближались к центру города, когда у Державинского сада их ряды рассекла, рассеяла полиция.
20 ноября, чтобы выявить «смутьянов», в училище нагрянул казанский полицмейстер. Но Грузов не изменил себе и не допустил постороннего вмешательства в свои дела: после беседы с ним полицмейстер лишь отчитал учеников огулом.
Вечером собрался педагогический совет.
Выгораживая «механиков» и ради этого преуменьшая их развитость, некоторые преподаватели укоряли попа за чрезмерную сложность злополучного сочинения о современниках Иисуса. Богословский поюлил, позащищался, жалобно сетуя на неучтивость Кострикова и двух других «механиков», после чего, догадливо сославшись на хворь, откланялся.
То, что девять учеников пошли в театр без разрешения, свели к заурядному проступку.
О спетой под окнами у директора «вечной памяти» и даже об уличной демонстрации вовсе умолчали.
Определяя наказания, дольше всего судили-рядили, как быть с «механиками», которым директор грозил исключением из училища. Припомнили, что все трое, в том числе и примерный ученик Костриков, «выказали свою неисправность» еще весной: класс освистал тогда придирчивого мастера-новичка.
— Терпима ли эта тройка в училище? — увертливо спросил директор.
Общий ответ был: да. Директор сдался не сразу. Но на исключении Кострикова из училища никто не настаивал. Преподаватели в один голос говорили,
Протокол заседания вопреки обыкновению почти три недели перепечатывали, переделывали. Истинная окраска ученических провинностей оказалась затушеванной.
Подоплека обнаружилась спустя несколько месяцев, во время ревизии, проводившейся Казанским учебным округом. Дознавшись, что Грузов утаил «беспорядки» от учебного округа, ревизор задним числом затеял расследование. В отчете о ревизии сохранились показания преподавателей Волкова, Жакова, Порфирьева, надзирателя Макарова, инспектора Малинина, попа Богословского.
Все они — за исключением попа — держали себя вполне достойно, защищая учеников настойчиво и умело. Да и среди остальных ведущих преподавателей в дни ноябрьских «беспорядков» никто, очевидно, не хотел шагать в ногу с полицией или, как поп, юлить, чтобы затем при случае наушничать.
Поэтому участники «кошачьего концерта» под директорскими окнами и уличной демонстрации остались неназванными, ненаказанными. А ученики, проступки которых педагогический совет обсуждал 20 ноября, отделались сравнительно легкими наказаниями. Сергей Костриков просидел в карцере двенадцать часов.
Отношения с преподавателями не ухудшились. Сергей, завершая учение, шел по-прежнему первым в своем классе.
Но прежним он не был.
Жандармерия почти полностью разгромила искровскую организацию в Казани. Вскоре началась русско-японская война. Оба события, неравные по значению, в равной мере призывали молодежь из уцелевшей Соединенной группы заменить старших, выбывших из строя товарищей. Сергей, зная, чем рискует, без страха вверился подполью. Его жизнь раздвоилась, и учение было только внешней ее стороной. Соединенная группа действовала и самостоятельно и совместно со студентами университета, ветеринарного института. Сергей печатал листовки, налаживал печатную технику. Конспирация не позволяла оставаться на прежней квартире, среди любопытных одноклассников, и он, отказывая себе в самом насущном, переселился с Рыбнорядской на Вторую гору, где снял отдельную комнату в маленьком домике над оврагом.
Выпускные экзамены Сергей сдал успешно. Но по некоторым предметам оценки занизили: вывели четверки. Сказались и нервозность экзаменаторов из-за трехмесячной ревизии, которая была тогда в разгаре, и придирчивость ревизора, возмущенного тем, что к нему, по его признанию, в училище относились с нескрываемой неприязнью.
31 мая 1904 года Сергею вручили аттестат с семью пятерками, в том числе пятеркой по поведению, и пятью четверками.
После двухмесячной выпускной практики Сергей уехал в Уржум.
Уже не мысля для себя жизни вне революционного движения, Сергей вместе с тем очень хотел учиться дальше. Казанские и уржумские революционеры поддерживали его в стремлении получить высшее образование. Но училищный аттестат не давал права на поступление в университет или институт.
Сергей слышал, что отрадным исключением был Томский технологический институт, где выпускников Казанского промышленного училища ценили за основательные знания и навыки. В Уржуме Сергей познакомился с томским студентом-технологом Иваном Александровичем Никоновым и узнал из первых рук, что так оно и есть.