Кислородный предел
Шрифт:
— Энтузиаст, энтузиаст, — бесцветно отвечал Подвигин. — Давайте ноги в руки — обстоятельство открылось.
— Ну?! — вскричали оба.
— Еще больничка есть. Барвиха, президентский центр.
— Не понял! Там они откуда? Как?
— А так. Там двадцать человек гостиничных. Какой-то толстосум им оплатил, ну, тоже с форума. Сам уцелел, теперь вот по церквям поклоны бьет, всем жертвам — помощь, деньги, реабилитацию; кого в Германию, кого в Барвиху, вот.
— Не Гриша Драбкин ли? — воскликнул Сухожилов.
— Да нет, другой, какой-то Федоров. Мне Драбкин, собственно, об этом сообщил. Там только женщины и дети, дети в основном… ну, эти, музыканты малолетние, «щелкунчики». Поехали. Две бабы в возрасте до тридцати пяти, подробности на месте.
— Ну вот! — чуть не подпрыгнул от ликования Сухожилов. — Вот! Ведь я же говорил тебе, Фома, а ты все — экспертиза. Рано! рано!
— А я смотрю, вы в теме, все повязаны, — Нагибин бросил на ходу, когда они втроем по лугу, без дороги, мимо майянских пирамид бежали. — Какой-то Драбкин, Федоров. Перезнакомились друг с другом,
— Влюбились, друг, влюбились, — отвечали Сухожилов и Подвигин хором.
И вот уже в машину прыгают, Подвигин жмет на газ, помчались. Ни слова больше; каждый в скорлупе своей. И ничему не верит каждый, напрасной, преждевременной надежды не питает — уж слишком много раз обламывались, — сидят бездвижно, в терпеливом неиссякаемом смирении, боясь неосторожным движением задеть, столкнуть, разбить; и в собственных, приватных, заповедных — безраздельно ему, Нагибину, принадлежащих — чащобах бродит мартыновская мысль; лишь то Мартын сейчас припоминает, что памятно, известно только им двоим — ему и Зое. Он словно ревностно остаивает сейчас их личный космос, действительно запаянный в непроницаемый кристалл, и никому сквозь эти стенки — никакому Сухожилову — ни в жизни не проникнуть.
Он вспоминает, как они поехали знакомиться к ее отцу, который, прилетев из Франции, на месяц поселился у старого приятеля-художника в какой-то позабытой богом деревеньке под городишком Бузулук. «Хотите — приезжайте», — бросил им Башилов по скверной связи, отключился Они поехали, в Самаре сели на рейсовый автобус, который шел «по направлению к отцу» и высадил их в чистом поле, поскольку не сворачивал в потребную им глухомань и направлялся в пункт куда как густонаселеннее. Они пошли пешком, поскольку Зоя запальчиво уверила, что двадцать километров не беда; Нагибин согласился, и, бодро зашагав, сверяясь с картой, они свернули не туда; Мартын в сердцах был назван недотепой, географическим кретином и всю оставшуюся четверть неведомо куда ведущего пути покорно нес приравненное к живому весу поднятой на руки Зои наказание. Вместо башиловской Андреевки они вступили, а вернее, на попутке въехали в барачные кварталы Алексеевки, что на поверку оказалась не деревней — промышленным, запыленным до черноты, залитым жарким солнцем городком с прямыми линиями улиц, с бетонными коробками хрущевок, с похожим на сарай одноэтажным зданием автовокзала, с Дворцом культуры и — о, господи! — многоколонной двухэтажной гостиницей «Нефтяник», словно в городке отбоя от туристов и командировочных не знали.
Оставив ее на вокзале, в буфете, где продавались круглые, похожие на древние ископаемые, бледно-лимонные коржи и теплый лимонад в «поросших мхом» бутылках — «советчина, остановилось время», — он кинулся на близлежащий пятачок сговариваться с владельцами немногочисленных пикапов и джипов производства тольяттинекого автозавода: никто не хотел их везти — какой-то город Зеро, бесцветная, безликая, лишенная всех свойств ловушка, не иначе, мухоловка, как сказала Зоя; разобран мост был на дороге на Андреевку и получался крюк большой, — в конце концов нашелся загорелый до кирпичного оттенка, фиксатый и татуированный, разбойничьего вида парень, который «раскрутил» Нагибина на тысячу рублей (еще и ликовал наивный, не зная, что в столицах с этой суммы торг зачастую только начинается). Он побежал за Зоей, Кинулся в буфет — исчезла. Обшарил все окрестности, домчался до «Дома бытовых услуг» — пропала. Где? Расспрашивал прохожих, женщин, белоголовых местных велосипедистов-пацанят. Пришлось в кои-то веки составить даже до убожества примерный, приблизительный, скорее, бессловесный портрет Палеолог: рост средний, стройного сложения, волосы вьющиеся рыжие, глаза с прищуром, серо-голубые… какой-то урод-фоторобот, а не законченный, объемный, достоверный облик, нежности последыш и нелепости приемыш, подаренный Нагибину расщедрившимся роком абсолютно ни за что.
Нагибин разъярился, взмок, отчаялся и испугался одновременно. Схватил телефон, стал звонить, но абонент не отвечал и находился вне зоны действия сети, которая не очень чтобы действовала в этой глухомани. Опять вернулся на вокзал, который византийка справедливо сравнивала с кабаковским сортиром, побегал взад-вперед, с трудом удерживаясь от того, чтоб огласить пространство именем беглянки, и наконец увидел, разглядел за тесным строем пыльных тополей голубоватые прутья высокой решетки. В ограде был сделан, раздвинут проход; Мартын нырнул туда и оказался на низком деревянном стадиончике, где «Черный яр» и «Ленинец» сыграли последний матч, как видно, за миллионы лет до эры нанотехнологий. Увидел сброшенные босоножки, задравшуюся юбку, подтянутые к животу колени. Не вынесшая тягот их длительного перехода, Палеолог спала. Нагибин взял ее на руки и понес к фиксатому в машину. «Пиздец красивая», — с преувеличенной и, видно, не присущей ему, трудной деликатностью прокомментировал водитель, кивая на Палеолог, и деревянное его лицо, не очень-то привычное к гримасам восхищения, как будто раскололось в уважительной, отдавшей должное улыбке. Что мог Нагибин тут добавить? Что, с важностью самовлюбленного Карандышева из «Бесприданницы» сказать — «моя»?
Он вспоминает первую подсказку смерти — еще задолго до напугавшей всех автомобильной аварии, которая стряслась с Палеолог, — как будто едва уловимый намек, который он, Нагибин, пропустил; они поехали на дачу, остановились на железнодорожном переезде у большой сортировочной станции; шел поезд за поездом, как будто каждый следующий, грохочущий цистернами и бронетранспортерами на мощных открытых платформах, состав был прицеплен к хвосту нескончаемого предыдущего; Нагибин с Зоей вышли из машины, прошлись, купили минералки, смотрели на цистерны с треугольными желто-зелеными эмблемами компании, чей президент — опальный олигарх — давно сидел в тюрьме; на нефть, на лес, на уголь, на все богатства беспредельной и сказочно нищей страны, в которой привелось родиться, на мощный мост на сваях, стоящий под мостом замшелый пассажирский поезд, который, видно, вечность не сдвигался с места — зеленый онемевший «Курский соловей», — на трех подростков лет тринадцати, которые затеяли опасную игру. («Какие дураки», — сказала Зоя, а он заговорил о том, что в этом возрасте в подростках особенно сильна вот эта тяга к бессмысленному риску, которая проходит ближе к совершеннолетию, и сколько раз он сам в их возрасте погибнуть мог и не погиб, с той верхотуры не упал, под лед не провалился на той речке, теперь стоит и вспоминает тот страшный ком ссохшейся глины, который ударил Мартыну повыше виска, те прутья арматуры, на которые мог напороться, то вильнувшее в сторону велосипедное колесо.) А пацаны перелезали через парапет, висели мгновение над «Курским соловьем» на вытянутых и прыгали на крышу вагона-ресторана, гибкие, хваткие, неуязвимые, как кошки; затем на насыпь умудрялись спрыгнуть с крыши и снова вверх, на мост взбегали, как будто во все больший азарт приходя от каждого нового повторения подвига. «А вон и прекрасная дама, — сказала Зоя, — ради которой все». И в самом деле на ступеньках там сидела девочка с балетной прической и неприступным выражением прелестно тонкого лица, усердно не бросала в сторону героев взгляда.
Двое повисали на мосту и разжимали руки с чудной взаимной согласованностью, почти синхронно; третий, длинный и нескладный, — стоял в сторонке, «ссал». Но вот решился тоже, не снеся постыдной своей слабости. И Нагибин — вспыхнула неотразимо-верная догадка — увидел, что сейчас произойдет. Что-то было в этом мальчике — в его напряженных плечах, боязливо сведенных лопатках — какая-то как будто в самом деле обреченность. Они перелезли, зависли над бездной втроем. Те двое — гуттаперчевые баловни судьбы, умело подражавшие кошачьим, — мгновенно отделились от перил и приземлились — всего — то метра полтора — на крышу ресторана, спрыгнули, а третий, слишком неуклюжий, деревянный от напряжения и страха, отставший с самого начала, совершил ошибку, стал перехватами спускаться ниже по перилам, дошел до края и задел ногами висевшие под мостом провода. По длинному телу караморы — от пяток до кончиков пальцев — прошла мгновенная судорога, посыпались со сладострастным шипом искры с проводов, одежка задымилась, и вздрогнув конвульсивно раз и два, как небольшое животное на бойне, по-современному гуманной и бескровной, пацан упал спиной на крышу — мешком костей, с коротким, деревянным стуком неживого. Нагибин побежал под мост, к вагонам — один, без Зои. Безжизненное тело по скату соскользнуло, плюхнулось на насыпь; завидев подскочившего Нагибина, неуязвимые, не получившие царапины герои обратились в бегство.
Нагибин встал над распростертым мальчиком и понял: врач уже не нужен. Электрическая энергия, преобразовавшись в тепловую, прошла сквозь тело по пути наименьшего сопротивления — по кровеносным сосудам и нервам, и слабое сердце астеника не выдержало встряски. На бледных кистях и длинных ступнях расплывались павлиньи глаза меток тока — серо-бурые внутри и синеватые по периферии. Глуповатый оскал на веснушчатом потемневшем лице не был выражением ни ужаса, ни боли — печатью нежизни, отсутствия. Он был уже мертв до того, как ударился о железную вагонную трубу и получил перелом в основании черепа. Мгновенная остановка миллионов взаимосвязанных нейронных и биохимических процессов показалась Нагибину нестерпимо простой, оскорбительной этой своей моментальностью: как будто вся жизнь, со зрением и слухом, обонянием и осязанием, с волшебной нервной деятельностью мозга, способного на сочинение музыки и покорение атома, с четырехкамерным трехтактным чудом человеческого сердца, была одной ничтожной искрой. Так говорила Зоя — сумела подобрать к мартыновским вот этим мыслям нужные слова — уже потом, после того, как, преградив Палеолог дорогу, Мартын силком отвел ее назад к машине, после того, как, постучавшись в будку станционного начальства, он сообщил, что нужно вызвать «труповозку» и ментов.
Похабная и унизительная глупость, ненастоятельность, постыдная обыденность, нелепая напрасность смерти не то чтобы открылась им — впервые была явлена с такой наглядностью и выпуклостью, с такой прямой и грубой силой. Слова застряли в горле; о чем им было говорить? О том, что мальчик мог бы жить да жить, о том, что ничего не испытал, не понял, не влюбился, ничего не совершил. Все это было смешно говорить. Палеолог замкнулась, уставилась в одной ей только ведомую даль; сознание ее мгновенно погрузилось в сумеречную зону, в которую ни одному из смертных не было доступа. О чем она думала? О матери, чей прах они с отцом развеяли по ветру пять лет тому назад? Нет, он не думает — он знает, что у Зои не возникло к безличной высшей силе никаких вопросов; она с предельной верностью какой-то понимала, что этой глупости, нелепости, напрасности и незаслуженности нельзя изъять из жизни, как кислород нельзя изъять и отделить от воздуха; она смирилась не с утратой матери (она жила с ней, как инвалид живет с фантомом ампутированной конечности, а с тем, что каждый человек — ив том числе она сама — устроен поразительным, предельным, невозможным эгоистом: нет такой боли, такой утраты, с которой он не мог бы жить; похоронил, отплакал — любишь, плавишься от счастья, такой же прожорливый, такой же сластена, такой же трудоголик, такой же фанатик своего ремесла.