Классические книги о прп.Серафиме Саровском
Шрифт:
Около 10 вечера вошла к нам моя сестра Кити и сообщила, что монахиня Лукерья Васильевна здесь и хочет со мною говорить. Из Дивеевского монастыря, Нижегородской губернии, монахиня эта была дочерью простого крестьянина и приняла постриг в двенадцатилетнем возрасте. Теперь ей было 40 лет, и она находилась в Петербурге в качестве наблюдательницы за молодыми монахинями, посланными монастырем в столицу для изучения живописи. Великая княгиня Мария Николаевна, пораженная быстрыми успехами этих молодых девушек, вышедших почти все из простонародья, взяла их под свое покровительство и отвела им мастерскую при своем собственном дворце. Там-то я и познакомилась с Лукерьей, поразившей меня своим умственным развитием, совершенно непонятным в женщине, не учившейся ни чтению, ни письму. Слушая ее поэтические рассказы о жизни в Дивеевском монастыре, казалось, что переносишься, среди XIX века, в эпоху таинственных и прелестных легенд наших Четий-Миней. Она часто говорила мне об отце Серафиме, которого видела, будучи ребенком, в его уединенной келье, среди векового бора, окружающего Саровскую обитель. Мать Лукерьи, исцеленная от рака на губе молитвами и прикосновением святого отшельника, из благодарности дала обет посвятить на служение Богу младенца, рожденного ею после этого чудесного исцеления. Никогда Лукерья не ела мяса и с ранних лет своего детства была приучаема к молитве и к благочестивым навыкам. Ее большою радостью было сопровождать свою мать к хижине Серафима, к которой вела прелестная тропинка, извивающаяся между гигантскими соснами вдоль прозрачной реки Саров. На этой тропинке каждодневно видны были сотни богомольцев, бредущих к жилищу отшельника, чтобы получить от него исцеление от болезней, утешение в скорби, мудрое руководство в жизни, и почти все возвращались излеченными, утешенными, просвещенными. Святой старец принимал всех с любовью. Приходящим к нему
Невыразимо было счастье Императрицы при виде дочери, хотя слабенькой и бледной, но совсем выздоравливающей. Ухаживавшие за Великой княжной во время ее болезни служанка и две племянницы камерфрау Тизенгаузен заболели скарлатиной, от которой служанка Пелагея даже чуть не умерла. В первых числах октября месяца в состоянии здоровья Императрицы-матери стали обнаруживаться тревожные явления. Предшествующую зиму она провела в Ницце и вернулась в Россию 26-го июля, нося на лице отпечаток изнурительной болезни, которая вскоре и прекратила ее дни. Как только наступили первые осенние холода, симптомы недуга обострились; доктор императрицы Карель объявил ей, что не может ручаться за ее жизнь, если она будет настаивать на проведении осени в Петербурге. — "А если бы я уехала, могли бы вы поручиться за нее?" — Жизнь в руках Божиих, Ваше Величество", — ответил уклончиво доктор. — "Мой добрый Карель, — сказала ему Государыня с тем простым величием, которое ее отличало, — русской Императрице не подобает умирать на больших дорогах: я останусь". Говорят, она много плакала, однако, в этот день приняв решение остаться, вскоре успокоилась. 16-го болезнь быстро пошла вперед. Императрица- мать подверглась припадкам удушья, за которыми следовал продолжительный и полнейший упадок сил. Очень беспокоились, что Государь, которого ожидали к 9 часам вечера, опоздает и не застанет своей матери в живых. Императрица Мария Александровна, плохо оправившись от родов, так как выздоровление ее замедлилось от почти постоянных душевных тревог, сильно волновалась и, вопреки мнению врачей, непременно хотела поехать в Александровский дворец; получив же весьма тревожную записку от Великой княгини Марии Николаевны, сообщавшей, что Императрица-мать умирает, она, никого не слушая, поспешила к своей свекрови. Но тревога была напрасна: больная успокоилась и заснула.
Государь приехал вечером, очень усталый и, по виду, очень больной. Ночь он провел в Александровском дворце вместе с Императрицей, комната которой была холодная.
1-го октября приехали Великая княгиня Ольга Николаевна и Великий князь Михаил Николаевич; таким образом, все дети Императрицы собрались около умирающей матери, чтобы получить ее последнее благословение.
18-го Государь предложил ей причаститься еще раз. "Возможно ли это? Какое счастье!" — сказала она и причастилась с большим умилением. Великая княгиня Ольга Николаевна и Великий князь Михаил Николаевич должны были приехать вечером. Она ждала их с нетерпением и в минуты бреда с тоской призывала их обоих. Для приема Ольги Николаевны она велела подать себе нарядный чепец. Около семи часов больная почувствовала себя очень удрученною и пожелала перейти с кровати на кушетку. Государь и его братья перенесли ее на руках; когда же ее спросили, не утомило ли ее это перемещение, она ответила; "О нет, носильщики были такие милые!" В эту минуту Императрицу окружали все ее близкие; она издала радостное восклицание и сделала движение рукой, как бы благословляя их всех. Государю она передала футляр с убором из аметистов, который предназначала Императрице Марии Александровне, как крестильный подарок; но до передачи она некоторое время держала его в руках и внимательно рассматривала.
Ночь была очень беспокойна: Императрица совсем не уснула и в бреду призывала Императора Николая, дочь Александру Николаевну, зятя герцога Максимилиана Лейхтенбергского и других умерших членов семьи, и обращалась к ним как бы видя их возле себя. 19-го Императрица Мария Александровна, хотя еще очень хворавшая, пожелала с утра вернуться в Александровский дворец. Около часа я получила от нее записку следующего содержания: "Просят мантию Серафима, чтобы успокоить сильное волнение Императрицы. Пришлите мне ее". Час спустя я отвезла Великого князя Сергия в Александровский дворец. Там мы застали всех коленопреклоненными в комнате смежной с той, где лежала Императрица-мать. Читали отходную. Впоследствии Императрица (Мария Александровна) рассказывала мне, что когда принесли мантию Серафима, Государь обратился к своей матери со словами: "Вот святыня, которую Мари вам посылает; она облегчила ее в болезни. Позволите ли возложить ее на Вас?" — "С радостью", — ответила больная. Почти тотчас волнение ее успокоилось, и вдруг, как будто мысль о близкой кончине внезапно озарила ее душу, она сказал сыну: "А теперь я хочу тебя благословить и проститься со всеми!" Затем она довольно долго говорила с ним, но язык ее уже костенел, и речь ее была до того невнятна, что Государь разобрал только слова: "Теперь все ляжет на тебя, на тебя одного!" Далее наступило одно из самых величественных и трогательных зрелищ, какое когда-либо приходилось видеть. Умирающая Императрица лежала на кровати посреди обширного покоя, боковые двери которого с двух противоположных сторон были настежь отворены, и в течение часа проходили мимо ее смертного одра, один за одним, медленно и торжественно, не только все члены многочисленной Царской семьи и друзья дома, но и лица свиты и вся прислуга, до простого истопника включительно. Каждый подходил и целовал в последний раз руку умирающей Монархини. Слабым голосом она повторяла: "прощайте, прощайте все!" К тем, кто ее любил и знал и кто служил ей в течение долгих лет ее молодости, счастья и величия, она обращалась с последним взором любви, с последним знаком благоволения. И это расставанье, величественное и простое, было достойным завершением жизни Королевской дочери и Царской супруги, сохранившей, среди обаяния могущества, которым окружила ее судьба, смеренное, любящее, доброжелательное и детски-чистое сердце.
Было 8 часов, я должна была вернуться к детям, которые вставали в это время; когда я входила, меня остановил камердинер Императрицы и сказал: "Для разрешения ее души, прикажите отворить в церкви царские двери". Молитва перед открытыми царскими вратами облегчает и ускоряет борьбу души и телом. Я зашла к о. Иоанну Васильевичу (Рождественскому) и просила его отворить царские двери. На это утро я пригласила о. Добронравина, приславшего мантию Великой княжне, отслужить у нее в комнатах панихиду по о. Серафиме, и едва он приехал, как вошел камердинер и доложил: ''Ее Величество скончалась!" При этом известии о. Добронравин сказал: "Мы будем молиться за нее в одно время с о. Серафимом; пусть первая панихида по ней будет под покровом его молитв". Божественную службу он совершил одновременно за упокой душ Серафима и Императрицы, и, таким образом, на самой первой панихиде по ней, ее имя слилось с именем Святого, который, быв современником царствования Императора Николая, в своем уединении, несомненно, призвал на него и на нее заступничество свыше. Императрица-мать любила Серафима, верила в его святость, говоря о нем, называла его своим добрым старичком, и однажды призывала к себе одного из его учеников, иеромонаха Иоасафа, для того, чтобы он поведал ей о его жизни и кончине.
Анна Тютчева
И.Шмелев. Милость преподобного Серафима
Старая болезнь моя, впервые сказавшаяся в 1909–1910 гг., обострилась весной 23 г. Еще в Москве доктора, к которым я обращался, предполагали, кишечные мои боли надо объяснить неправильным режимом, — "много работаете, едите наскоро, не жуя, много курите… очевидно, изобилие и крепость желудочного сока способствуют раздражению слизистой оболочки желудка и кишечника… Расстройство нервной системы также способствует выделению желудочного сока и мешает заживлению язвочек… Меньше курите, пейте больше молока, это пройдет, вы еще молоды, поборете болезнь". Отчасти они были правы. Правда, ни один не предложил исследования лучами Рентгена, ни один не предписал какого-нибудь лекарства… но, повторяю, отчасти они были правы: не определив точно моей болезни, они все же указывали разумное: воздержание и некоторую диету. Временами боли были едва терпимы, — в области печени, — но я опытом находил средства облегчать их: пил усиленно молоко, старался меньше курить, часто днями лежал и много ел. Поешь — и боли утихали. Странная вещь: во время болей, продолжавшихся иногда по два и по три месяца, я прибавлялся в весе. Это меня успокаивало: ничего серьезного нет. Проходили годы, когда я не чувствовал знакомых и острых или, порой, "рвущих" болей под печенью. В страшные годы большевизма, в Крыму, болей я не испытывал. Правда, тогда питание было скудное, да и куренье тоже. А может, нервные потрясения глушили, давили боли физические? — не знаю. Пять лет жизни во Франции, с 1923 по весну 28 г., я был почти здоров, если не считать мимолетных болей — на 1–2 недели. Но ранней весной 1928 года начались такие острые боли, что пришлось обратиться к доктору. Впервые, за многие годы, один наш, русский, доктор в Париже, — С. М. Серов — расспросами и прощупываниями установил предположительно, что у меня язва 12-перстной кишки, и настоял на исследовании лучами Рентгена. Исследование подтвердило: да, язва… но она была, а теперь лишь "раздражение", причиняющее порой боли. Мне прописали лечение висмутом — ou nitrate de bismuth — и указали пищевой режим. С той поры боли затихали на месяц, на два, и возобновлялись все с большей силой. Я следовал режиму, не ел острого, пил больше молока, меньше курил, совершенно не пил вина, но боли стали появляться чаще, давали отсрочки все короче. Наконец, дело дошло до того, что я редкий день не ложился на два — на три часа, чтобы найти знакомое облегчение болям. Но эти облегчения приходили все реже.
Доктора вновь исследовали меня лучами Рентгена, через 2 года, и вновь нашли, что язва была, а теперь — так, ее последствия, воспаляется оставленная язвой в стенках 12-перстной кишки так называемая на медицинском языке "ниша". Что бы там ни было, но эта "ниша" не давала мне покою. Бывала, я хоть ночами не чувствовал болей, а тут боли начинали меня будить, заставляли вставать и пить теплое молоко. Я стал усиленно принимать "глинку" (caolin), чтобы, так сказать, "замазать", прикрыть язву или "нишу". Теперь уже не помогала и усиленная еда, напротив: через часа два после еды, когда пищевая кашица начинала поступать из желудка в кишечник, тут-то боли и начинали рвать и раздирать когтями, — в правом боку, под печенью. Пропадала охота к работе, неделями я не присаживался к письменному столу, а лишь перекладывался с постели на диван, с дивана — на постель. С горечью, с болью душевной, думал: "кончилась моя писательская работа… довольно, пора…" Только присядешь к столу, напишешь две-три строчки… — они, боли! Там, где-то, меня гложет что-то… именно, гложет, сосет, потом начинает царапать, потом уже и рвать, когтями. На минуту-другую я находил облегчение, когда выпьешь теплого молока. Полежишь с недельку в постели — боли на недельку-другую затихают. Так я перемогался до весны 1934 года. Ранней весной я стал испытывать головокружения, слабость. Боли непрекращающиеся. Я стал худеть, заметно. Я ел самое легкое (и, между прочим, бульон, чего как раз и не следовало бы), курить почти бросил, давно не ел ничего колбасного, жирного, острого. Принимал всякие "спесиалите" против язв… — никакого результата. Мне приходило в голову, что язва, может быть, перешла в нечто более опасное, неизлечимое. Начались и рвоты. Еда уже не облегчала, напротив: после приема пищи, через два часа, боли обострялись, начинало "стрелять" и "сверлить" в спине под правой лопаткой, будто там поселился злой жук-сверлильщик. Я терял сон, терял аппетит: я уже боялся есть. Всю Страстную неделю были нестерпимые боли.
Я люблю церковные песнопения Страстной, и с трудом доходил до церкви; преодолевая боли, стоял и слушал. Помню, в Великую Субботу в отчаянии я думал: не придется поехать к Светлой Заутрене… Нет, преодолел боли, поехал, — и боли дорогой кончились. Я отстоял без них Заутреню. Первый день Пасхи их не было, — как чудо! Но со второго дня боли явились снова и уже не отпускали меня… до конца, до… чудесного, случившегося со мной.
Весь апрель я метался, не зная, что же предпринять теперь. Мне стали советовать обратиться к французам-специалистам.
Обычный вес мой упал в середине апреля с 54 кило до 50. Я поехал к известному профессору — французу Б., специалисту по болезням кишечника и печени. Он взвесил меня: 48 кило. Исследовал меня тщательно, все расспросил, — и выражение его лица не сказало мне ничего ободряющего. — "Думаю, что операция необходима… и как можно скорей… — сказал он, — вы можете еще вернуть себе здоровье, будете нормально питаться и работать. Но я должен вас исследовать со всех сторон, произвести все анализы, и тогда мы поговорим". Меня исследовали в парижском госпитале Т. Это было 3 мая. Слабый, я насилу добрался с женой до этого отдаленного госпиталя. Боли продолжались: что-то сидело во мне и грызло — грызло, не переставая. Мне исследовали кровь, меня радиофотографировали всячески, было сделано 12 снимков желудка и кишечника, во всех положениях. Меня измучили: мне выворачивали внутренности, сильно нажимая деревянным шаром на пружине в области болей, подводили шар под желудок, завертывали желудок и там просвечивали — снимали. Совершенно разбитый, я едва добрался до дому. Я уже не был в силах через три дня приехать в госпиталь, чтобы выслушать приговор профессора, как было условлено. Я лежал бессильный, в болях. Мало того, этот барит или барий, который дают принимать внутрь перед просвечиванием, — я должен был выпить этой "сметаны" большой кувшин! — застрял во мне, и я чуть не помер через два дня. Срочно вызванный друг-доктор, Серов, опасался или заворота кишок или — прободения. Температура поднялась до 39°. Молился ли я? Да, молился, маловерный… слабо, нетвердо, без жара… но молился. Я был в подавленности великой, я уже и не помышлял, что вернутся когда-нибудь — хотя на краткий срок! — дни без болей. Рвоты усиливались, боли тоже. Пришло письмо от профессора, где он заявлял, что операция необходима, что язва 12-перстной кишки в полном развитии, что уже захвачен и выход из желудка (пилер), что кишка деформировалась, что стенки желудка дряблы, спазмы и проч… — ну, словом, я понял, что дело плохо.