Классициум (сборник)
Шрифт:
«Вон отсюда, – сказал он. – Вон… Проваливай… Дурак…»
Я нетерпеливо выстрелил еще раз. Только тогда агент Бонд откинулся, и большой розовый пузырь образовался на его почерневших губах, дорос до величины детского мыльного шарика и лопнул.
Возможно, на минуту-другую я потерял связь с действительностью, но это отнюдь не походило на то потемнение рассудка, на которое обычно ссылаются закоренелые преступники; напротив, хочу подчеркнуть, что я ответствен за каждую пролитую каплю его крови; однако произошел некий временной сдвиг – я только что сидел рядом с умирающим агентом, а потом сразу оказался на ступенях каменной лестницы, ведущей из замка.
Всё, что за этим последовало, было довольно плоско. Меня охватил приступ отвратительной тошноты. После судорог рвоты,
Я заканчиваю.
Я не знаю, где ты сейчас, Ло-Лита. Я не знаю, с кем ты сейчас. Но одно я знаю твердо. Ты бессмертна. Пройдут века, исчезнут каналы, бури сотрут города, но ты не угаснешь. Потому что никогда ржавчина марсианских песков не покроет золотой лик любви.
Жемчужные врата
Владимир Набоков. Жемчужные врата
(Автор: Ирина Скидневская)
1
Дождь и слякоть были почти библейские, потопные. Пётр Андреевич Данин, берлинский стоматолог русского происхождения, тридцати лет от роду, шёл, аккуратно обходя лужи, и злился на себя за то, что решил после работы пройтись пешком. Мокро, противно, да ещё обязательно нарвёшься на знакомого и будешь целый час выслушивать про каких-нибудь жестокосердных племянников и инфляцию. Не успел он об этом подумать, как под локоть его аккуратно прихватил некто Колокольников, немолодой, худой и жилистый, в потёртом кожаном пальто. Данин толком не знал, чем он занимался, да и, честно сказать, не стремился узнать, но Колокольников был не из тех, кто, встретив приятного человека, упустит возможность основательно измучить его своим обществом.
– Да что ж мы тут, под дождём, как басурмане, будем разговаривать, что ли? Негоже!
Данин и слова не успел вставить, как Колокольников затащил его в ближайший русский ресторан, и сразу к гардеробу, и сразу помогать стягивать мокрое пальто, руководить, всех шевелить, трещать без остановки. Никак не отвяжется, понял Данин. Пришлось сесть с ним за столик и сделать заказ предупредительному официанту. Он выбрал скромное и сытное: лёгкий салат, слабосолёную сёмгу и лангет с хрустящим картофелем. Из напитков попросил яблочный компот.
– Помилуйте, – заметил Колокольников, – в такую непогодь – компот? Впору глинтвейн пить.
– Захотелось, – страдальчески шевельнув бровями, сказал Данин.
На самом деле хотелось не компоту, а встать и немедленно уйти. За салатом Колокольников сетовал на засилье жёлтой прессы. Данин газет почти не покупал и новости предпочитал узнавать по радио. Не интересовался он и модными романами – о последнем из них Колокольников как раз завёл длинную критическую речь после сёмги. Под его убаюкивающий, гладкий басок Данину хорошо думалось о том, что сейчас, и уже давно, составляло главный предмет его размышлений.
Пятую осень он по-рыцарски был предан чужой жене, принадлежащей его прежнему знакомцу. Она пришла на приём к Данину в его зубоврачебный кабинет, в костюме из красного кашемира, тонкая, белокожая, с тёмным лакированным облаком волос на хрупких плечах и каллиграфически выписанной чёлкой над иссиня-чёрными глазами, которые достались ей от матери-кореянки, и он пропал сразу, покорённый её обликом, а в особенности, бархатными переливами нежного голоса. Их короткая связь, по понедельникам, когда она якобы ездила к маникюрше на другой конец города, закончилась в одночасье, в день её именин. Муж что-то заподозрил по её разгоревшейся в последние недели страстности, по нервическому жесту, каким она приняла от Данина подарок у зеркального шкафа в прихожей, или же интуитивно уловил в толпе гостей флюиды взаимного притяжения, исходящие от этих двоих, и потребовал у неё объяснений. Конечно, он ничего не добился и, ещё больше укрепившись в сомнениях, счёл за благо стремительно переместить свой доходный бизнес на приличное расстояние от Берлина, в мелкий, почти захолустный, городишко.
Брошенный Данин хотел застрелиться из охотничьего ружья, с которым хаживал на кабанов в баварских лесах. Его влекло к ней, как влечёт мотыльков свет, как животных – запах. Загадочный, необъяснимый зов этот мучил его приступами жестокой тоски, будил среди ночи, заставляя корчиться на сбитой постели, а утром пририсовывал тёмные круги под лихорадочно блестевшими глазами. Перемаявшись, он всё же изгнал из мыслей безглазый призрак и принялся, будто юнец, плодить беспомощные вирши, полные мечтательной чепухи («Твои глаза – изъ-чадия тумана, два тёмных озера, в которых я тону…»). Стихи помогали плохо, а само Время утратило свою исцеляющую силу. Тогда он набрался смелости звонить им раз в год, на Рождество. Всякий раз трубку брал он, рыжий тролль, неотёсанное чудовище с толстым кошельком. Беседуя ни о чём и по-приятельски, они довольно изощрённо избегали колкостей, которых им хотелось наговорить друг другу. Потом счастливый соперник, спасший свой бездетный брак, смилостивившись над Даниным как над поверженным врагом, приглашал к телефону её, и эти упоительные пять минут Данин вспоминал потом весь год, до следующего праздника. И вдруг в минувшее воскресенье она позвонила сама.
Узнав её милый картавый говорок, он задохнулся от счастья, от охватившей его тихой сладкой боли. Поначалу, слишком взволнованный, он не различал смысла слов, которые она произносила, поминутно всхлипывая в телефонную трубку. Оказалось, маленькая цветно-шерстная кошка, почти что котёнок, которая пришла к ней с улицы грязной, тощей, измученной и которую она подкормила и обиходила, решительно вымыв из свалявшейся шёрстки сотню блох, умерла только что, в страшных мучениях, от какой-то непобедимой инфекции, и она не знала, как ей в одиночку пережить это несчастье. Как назло, выходной. Муж, конечно же, в клубе, у него покер или бильярд. Её преданная Матильда, помощница по хозяйству, уехала в деревню навестить старую мать. Идёт дождь, на улице сыро и мрачно, и она не может пройтись хотя бы до булочной, чтобы немного развеяться. Очевидно, что всё против неё, поэтому она решила позвонить ему. Понимает ли он, как ей тяжело? Должен понять, ведь он всегда так верно её чувствовал… Данин кивал и иногда вставлял слово другое, но в этом не было нужды, она не слушала, ей необходимо было избавиться от тоски, и она действовала с прямолинейной безжалостностью.
– Представь, ведь даже не жила, – делая между всхлипами глубокий успокоительный вдох, говорила она. – С тех пор, как глазки у неё открылись, прошло недели четыре, и уже занавес, пустота. Моя бедная, бедная Ляля… Только и успела, что, сидя на подоконнике, рассмотреть дождь. С любопытством, присущим этим милым зверькам…
Эти воспоминания разрывали ей сердце. Выплеснув их на него, как воду из ведра, выговорив в его оторопелое безмолвие своё горе, она повесила трубку, оставив его стоять с застывшим лицом в огромной пустой квартире. На негнущихся ногах Данин пошёл к высокому французскому окну, продрался сквозь шёлковую портьеру с кистями и, прижавшись лбом к холодному стеклу, долго стоял так, соляным столбом, невидяще уставясь в кипящий снаружи день. Там гудело, шуршало, лилось. За струящимися с небес мутными потоками проскакивали автомобили; закутанные в дождевики взрослые крепко держали за руки и вели куда-то детей в ярких комбинезонах, и всё это, живое, деловитое, отделённое от него тонким, но прочным стеклом, казалось сейчас Данину нестерпимо-чужим, как лунный пейзаж. И ещё ему казалось, что это он сам только что умер от своей неизлечимой любви, так и не успев пожить…