Классики и психиатры
Шрифт:
Переведенная на язык психиатрии мысль Михайловского о душевном конфликте Толстого стала сомнительной даже для тех, кто готов был согласиться с мнением критика. Читателям казалось, что психиатрический диагноз принижает хотя и запутавшегося, но честно ищущего истину писателя. Хотя Осипов смог опубликовать свои статьи о писателях в специальных медицинских изданиях, он столкнулся с возражениями редактора литературного журнала, считавшего, что широкой публике это не интересно17. Даже его коллега, психоаналитик М.В. Вульф (1878–1971), соглашаясь, что у Толстого проявлялись «невротические симптомы», писал: «Я бы склонен был видеть в этих симптомах не признаки болезни, а только Begleiterscheinungen [сопутствующие обстоятельства] тех тяжелых душевных кризисов, которые он переживал. Для гениев, по-моему, должна
Идеальный врач
В «Войне и мире» Толстой высмеивает лечение, которое доктора назначили Наташе Ростовой, заболевшей после разрыва помолвки:
Доктора ездили к Наташе и отдельно и консилиумами, говорили много по-французски, по-немецки и по-латыни, осуждали один другого, прописывали самые разнообразные лекарства от всех им известных болезней; но ни одному из них не приходила в голову та простая мысль, что им не может быть известна та болезнь, которой страдала Наташа, как не может быть известна ни одна болезнь, которой одержим живой человек: ибо каждый живой человек имеет свои особенности и всегда имеет особенную и свою новую, сложную, неизвестную медицине болезнь, не болезнь легких, печени, кожи, сердца, нервов и т. д., записанных в медицине, но болезнь, состоящую из одного из бесчисленных соединений в страданиях этих органов. Эта простая мысль не могла приходить докторам (так же, как не может прийти колдуну мысль, что он не может колдовать) потому, что дело их жизни состояло в том, чтобы лечить, потому, что за это они получали деньги, и потому, что на это дело они потратили лучшие годы своей жизни19.
Толстой питал глубокое недоверие не только к врачам, но и ко всем специалистам, продающим свои знания эксперта за деньги. Это не было только презрением аристократа к наемному труду. Философы Просвещения, на которых воспитывался Толстой, — прежде всего Ж.-Ж. Руссо — предупреждали против излишней специализации и узости образования. «Односторонность — причина человеческих несчастий», — писал в дневнике восемнадцатилетний Толстой. Хотя он заметил в себе «страсть к науке», но поклялся, что никогда не отдастся ей целиком, поскольку это значило бы разрушить чувство. У него было вполне определенное представление о том, что нужно знать человеку благородного происхождения, вроде него самого, и он планировал изучить практическую и частично теоретическую медицину, сельское хозяйство и некоторые естественные науки, — но лишь в той степени, какая необходима, чтобы хорошо управлять имением20. Как человек богатый и знатный, он не помышлял о карьере ученого и оставил университет после второго курса — отчасти потому, что его аристократический гонор страдал от процедуры экзаменов, отчасти потому, что рано понял: ответы на кардинальные вопросы — зачем я живу, какой смысл имеет мое существование, — невозможно получить на лекциях.
Хорошее домашнее образование, полученное Толстым, и постоянное самообразование стали прививкой от слепой веры в научный прогресс, которой грешили его современники, в том числе нигилисты. Для прогрессивной молодежи 1850—1860-х годов естественные науки стали образцом критического мышления, а Герберт Спенсер, Огюст Конт и Чарльз Дарвин заняли место пророков. Между «критически мыслящими» людьми и остальной — по большей части, литературной — интеллигенцией пролегла граница. Достоевский окрестил тех, кто слепо верит в научный прогресс, «проклятыми бернарами» — по имени французского физиолога Клода Бернара. Для Толстого «научный, эволюционный фатализм» был «даже хуже, чем религиозный фатализм»21. В работе «Так что же нам теперь делать?» (1885) он критиковал позитивизм, «восторжествовавший над обличительными учениями Руссо, Паскаля, Спинозы, Шопенгауэра».
В свою очередь, радикалы обвинили Толстого в обскурантизме и заявили, что его критика в адрес науки играет на руку реакционерам, стремившимся остановить реформы и законсервировать отсталость России. Чернышевский говорил, что у писателя «есть талант, уменье, но он не знает, что нужно писать» и что «надо писать обличительно». Учить Толстого брался любой выпускник университета по факультету естественных наук. Так, А.М. Новиков вспоминает: «Я собрался отнестись к писателю отрицательно за его мистическое направление и хорошенько отчитать его за отрицание наук (я был новоиспеченный кандидат чистой математики)»22. Слова Михайловского о том, что Толстой — «блестящий писатель, но плохой мыслитель», быстро превратились в клише.
Толстой тем не менее думал об этих вопросах больше, чем готовы были признать его оппоненты. Он критиковал философию и науку *— учение Гегеля о разумности существующего, позитивизм Конта, мальтузианство и теорию Спенсера о человечестве как организме — в тех случаях, когда они служили оправданию людской несправедливости. Толстой не отрицал науку, а утверждал, что никакие научные достижения не изменят общественный строй, что в обществе без морали ни наука, ни медицина не могут быть нравственными. В такой ситуации даже созданные с лучшими намерениями социальные институты — такие, как земская медицина, — не могут выполнить своих задач. В обществе без нравственности наука стоит на стороне власти и используется для поддержания статус-кво23.
Толстой обрушился на медицину в том числе и из-за личного опыта общения с докторами24. Несмотря на крепкое здоровье и недюжинную силу, ему приходилось неоднократно с ними сталкиваться. В юности он провел в больнице несколько недель, позже лечился на водах на Северном Кавказе, был оперирован под хлороформом на Крымской войне. Однако чем больше он прибегал к медицине, тем более критично смотрел на нее, раздражаясь на «глупое философствование и манипуляции», которым подвергали его врачи. В повести «Смерть Ивана Ильича» (1886) врачи сознательно не говорят правду умирающему от рака герою, принимая тот же лицемерный вид, который принимал Иван Ильич, когда служил в суде.
Однако после долгой и серьезной болезни Толстого было решено пригласить в дом постоянного доктора. Несколько медиков пробовались на эту должность (которая также включала обязанности врача для крестьян Ясной Поляны), но не удержались на этом месте. В 1904 году словак Душан Маковицкий (1866–1921) был нанят и стал незаменимым в доме, не столько как врач, сколько секретарь и помощник в литературных делах. Мягкий и скромный по натуре, он не мог выносить никакого конфликта или ссоры. Толстой называл его «святым Душа-ном»25. Он завоевал полное доверие писателя и сопровождал в его последнем путешествии — бегстве из Ясной Поляны.
Писатель явно предпочитал смиренного «святого» доктора амбициозным светилам. Не случайно идеалом политического деятеля у Толстого был человек, похожий на мудрого врача. В «Войне и мире» Толстой противопоставил Кутузова, человека «природного ума и мудрости», узколобым генералам, которые не видели дальше своих теорий. Успех Кутузова в войне с Наполеоном Толстой приписал его «простым инстинктам», благодаря которым тот игнорировал советы так называемых экспертов26. Князь Андрей в «Войне и мире» говорит о Кутузове: «У него ничего не будет своего. Он ничего не придумает, ничего не предпримет, — он все выслушает, все запомнит, все поставит на свое место, ничему полезному не помешает и ничего вредного не позволит. Он понимает, что есть что-то сильнее и значительнее его воли — это неизбежный ход событий»27.
Защитить медицину от убийственной критики Толстого попытался Осипов в статье, которую написал к столетию писателя. Открывалась она повторением клише о том, что Толстой — блестящий писатель, но плохой мыслитель: «обладая гениальной художественной перевоплощаемостью, JI.H. нелегко понимал чужую мысль, т. е. не обладал достаточной “интеллектуальной перевоплощаемостью”». Осипов различал «толстовство — мощь разрушения — и толстовщину — немощь созидания», утверждая, что Толстой не может создать ничего нового на руинах, которые остаются после его критики. Писатель, считал Осипов, требовал от науки невозможного — «все или ничего» — и, не получив желаемого, отверг ее полностью. Он не понял, что врачу приходится идти на компромиссы и из двух зол — болезни и ее лечения — выбирать меньшее. Поэтому врач берет от научной медицины то, что она может дать и что ему может пригодиться, не полагаясь, однако, на науку целиком. Врач, пишет Осипов, «должен быть двуликим. Одно лицо его — лицо вра-ча-лекаря — должно быть обращено к больному с целью оказать последнему посильную помощь. Другое лицо врача есть лицо научного исследователя, подчиняющегося всем требованиям и принципам чистой науки»28.