Клеменс
Шрифт:
Польше – дед сидел за драку – вынес из дома все до нитки – у меня снова залет, мой придурок не желает предохраняться – надо рожать – разрыв шейки матки, зашили хреново, стрептококк, загноилось, аллергия на пенициллин, думала, все, конец – у него хронический гайморит, там в садике все болеют, надо нянечке бутылку к ноябрьским – у ней больничный – я тоже хочу полставки – учись, идиот!! хочешь в армию загреметь, подонок?! – надо разделить: тебе четверть ставки и мне четверть ставки – нашла себе женатика – у мужа цирроз – она после работы моет полы на мясокомбинате – ну что, вздрогнули? – у сестры мужа прободение язвы – у нее знакомый мясник – подай, принеси, и так с утра до вечера, одному одно, другому другое, падаю с ног – а ты всего Маркса читала? – но невозможно же жить – но теория наша чиста, ты всего Маркса читала? –
Точку я поставила, потому что мне это надоело – во всех смыслах надоело, даже писать скучно – но и Кому-то-Там-Наверху надоели в свое время мои детские и подростковые мытарства, и было Там решено поставить точку.
"…Угол падения самолета составлял 61-80°, тангаж – 150, курс падения – 120°, крен правый – 35°, вертикальная скорость падения на выводе – 720 км час. Зафиксировано было также, что двигатель и все системы самолета до удара о землю работали нормально. Это же, кстати, впоследствии подтвердила и экспертиза. И еще один интересный вывод был сделан технической экспертизой: фюзеляж самолета находился на поверхности земли, не был "углублен", а это означало: летчик боролся до последней минуты, он пытался все-таки посадить самолет.
Замки фонарей и катапульты также были целы и находились на месте.
Что же произошло? Николай Кузнецов считал, что все дело – в здоровье летчиков, в частности Серегина. В последнее время командир полка жаловался на сердце и желудок. Весь его внешний вид, осунувшееся серое лицо явно свидетельствовали, что человек нездоров. Несколько раз после обеда Серегина рвало, хотя в летной столовой готовили много лучше, чем в любом московском ресторане. Дело дошло до того, что Серегин даже побоялся идти на очередную медицинскую комиссию и стал поговаривать о том, что ему пора списываться с неба на землю.
У Гагарина же проблем со здоровьем не было, он находился под постоянным наблюдением медиков Центра подготовки космонавтов, а также специалистов научно-исследовательского авиагоспиталя. Более того, были исследованы кусочки тканей с останков Гагарина и
Серегина. Ткани Гагарина, напитанные кислородом, являлись очень жизнеспособными и говорили о том, что человек, которому они принадлежали, был деятельным до самой своей гибели, ткани же
Серегина были совершенно безжизненны, а это свидетельство того, что у командира полка в тот момент была острая сердечная недостаточность. Перед вылетом Серегин немного перенервничал, однако полета не отменил, очевидно, понадеялся на авось, мол, все обойдется. В воздухе ему сделалось плохо, и он, судя по всему, расстегнул привязные ремни и ремни парашюта, чтобы вдохнуть поглубже воздуха. Но легче ему не стало, и он в кабине потерял сознание.
Гагарин, естественно, поддерживал с ним связь по внутреннему переговорному устройству и, когда Серегин перестал отвечать, понял: дело неладно. С командиром полка что-то произошло.
И тогда он сообщил на землю, что задание выполнил, и попросил разрешения на выход из зоны. Далее события могли развиваться следующим образом. На вираже Серегин сдвинулся с сиденья и навалился телом на ручку управления, заклинил ее. Самолет ушел в спираль.
Гагарин пробовал справиться с рукоятью и выровнять машину, но у него не хватило на это ни сил: слишком уж чудовищной была нагрузка, ни высоты…
Конечно же, Гагарин мог катапультироваться и спастись, и никто никогда бы ни единым словом не упрекнул его в этом, но не из тех людей был первый космонавт, он не был приучен бросать товарища в беде".
Это уж точно. Далее я опишу эпизод-зерно, которое упало в землю незаметно – и пробрызнуло там не зримыми никому корешками, а уж видимые глазу побеги обнаружили себя много, много позже. (Сладкие плоды же, благодарение силам небесным, я и до сих пор собираю.)
Итак, 27 марта 1968 года самолет с Гагариным и Серегиным врезался в землю. Была среда. В этот момент (10 часов 30 минут утра) я сидела на уроке геометрии в средней школе одного из самых убогих, перенаселенных пролетариатом, люмпен-пролетариатом и чистопородным люмпеном микрорайонов города К. – и старательно вычерчивала биссектрису угла в 60 градусов. Самолет за окном – р-раз! – обдал контрастную синеву небосвода обильным белым пометом. Струя, тонкая на выходе, начала расползаться, растекаться, и мне показалось, что я вижу тающий снег… Это был словно короткий обморок, когда я увидала мартовскую дорогу меж корабельных сосен, идущую от милой и грустной станции питерского пригорода,- я увидела остзейский залив, и толстые тяжелошубые ели, и финские валуны, суровые и домашние, словно каменные бабы ледниковой эпохи, и мхи, влажным малахитом сверкающие из неглубоких проталин, – мхи, словно подающие зеленые сигналы застенчивому еще солнцу, – я увидала знакомую до слез землю моего детства – Ингерманландию…
А в это время в другом районе города К., не менее паршивом, хотя и центральном, за кондовым самоваром, толсто надувая щеки, сидела достопочтенная матримониальная пара – породители мамашиного сожителя. Видимо, не чем иным, как похвальной устремленностью к своим корням, нельзя объяснить переезд в этот город Великого
Тескатлипоки, а за ним, на привязи, и нас, каторжных, – мамаши и меня, чемодана без ручки. Именно наличием породителей мамашиного сожителя в городе К. можно объяснить переход моих живодеров к оседлости, которая и пришлась на это винно-водочное поселение.
В установленной иерархии пращуром Великого Тескатлипоки, а именно – Пернатым Змеем, верховным божеством тольтеков, прародичей ацтеков, являлся, соответственно, его законнопроизведший папаша,
Великий Кетцалькоатль. Будем так называть прямого породителя
Великого Тескатлипоки, уточнив во избежание недоразумений, что на языке местных этносов его, Великого Кетцалькоатля,звали Истислав
Истиславович. (то есть славивший истину аж дважды – хотя зачем это надо? Мне-то в его имечке слышалось другое словцо – "истязание", причем, что характерно, тоже двойное. Потом, вспоминая это имя уже взрослой, я слышала в нем "Фома Фомич" – и даже зрила навязчивый фантазм писателя Д.)
Тишайшая тирания сего старца – необсуждаемая, непререкаемая, непоколебимая (а имел он под началом побольше вассалов, чем его младшенькое коньячно-маньячное чадо) – зиждилась на вполне земном обстоятельстве: в отличие от своих отпрысков, единым фронтом променявших все блага мира на бутылек, он, Великий Кетцалькоатль, что называется, не потреблял. А посему (выглядя в зерцале общественного мнения, разумеется, юродивым или "себе на уме") – в глазах раболепствующего перед ним семейства (где, неся суровую вахту, бухали нон-стоп как сыны, так и внуки) почитался за неземное существо, перемножающее в уме восьмизначные числа и обладающее таким мощным светом души своей, что тлеет и дымится исподнее.
Но вот наступает поворотный для меня день.
О чем я еще, конечно, не знаю.
Похороны Гагарина.
Трансляция по радио и Центральному телевидению.
Красная площадь.
На траурную процессию смотрит, с прямой спиной сидя на стуле,
Великий Кетцалькоатль. Остальное семейство тоже смотрит, но как бы вполглаза: на самом деле все, затаив дыхание, зрят и внимают, как зрит и внимает он, Великий Кетцалькоатль. Его моргания. Увлажнение очей. Струение слез. Шевеления сухих дланей. Вздохи. Он подготавливает священнодейство: сейчас, по мановению его десницы, взвоют траурные трубы бабьих рыданий, поддадут гнусавого колера тромбоны их мясистых носов, флейтой вольется-взовьется детский плач – и, сдерживая себя, заскрежещут зубами ("беззвучно заиграют желваками") среднестатистические жертвы бытового и производственного алкоголизма ("суровые мужики").