Клинок без ржавчины
Шрифт:
— Иду этого слепца искать, а то он наделает нам беды. Уже у моста его снаряды ложатся. Обидно только, что не успел вам досказать…
— Ничего. На днях я снова приеду, тогда и доскажешь.
— Приезжайте. Только бумаги побольше захватите — я могу рассказывать с утра до ночи, — рассмеялся он.
Мамия наполнил флягу водой, в один карман положил санитарный пакет, в другой запасной магазин для автомата и бегом направился к ожидающей его машине. Вот и все. Больше я Мамия Джаиани не видел, — через несколько дней батальон Метревели ушел на десантном корабле к берегам Румынии. Не довелось мне дослушать рассказ Джаиани. А я хотел
Приписка: как только я не искал тебя, Мамия Джаиани! И письма писал, и людей расспрашивал, и статью о тебе в газете напечатал: молчишь, не отзываешься. А я все еще надеюсь, что пощадила тебя Не Знающая Пощады, и ты, как прежде, бродишь в горах Сванетии со своим геологическим молотком… Подай голос, Мамия! Дай мне дописать последнюю страницу этой повести.
Мцхета,
1965
Майское утро
Вначале мая тысяча девятьсот сорок четвертого года, когда войска Приморской армии подошли к Севастополю, в солдатской газете «Вперед за Родину!» была напечатана моя корреспонденция о неожиданной встрече двух братьев-грузин, участников штурма Сапун-горы. Примерно через месяц в Симферополе, где тогда находилась наша редакция, я получил письмо такого содержания:
«Уважаемый писатель!
Вы правильно описали мою встречу с братом под Сапун-горою. Большое вам спасибо за это! Но, извините, вы допустили небольшую ошибку: в той суматохе неточно записали наши фамилии. В газете напечатано Заридзе, а мы Базлидзе. Может, это и не имеет большого значения, но мы с братом все-таки просим вас, если можно, исправить эту ошибку. Пишет танкист Гогиа Базлидзе.
18 июня 1944 года».
Дорогой Гогиа Базлидзе, чтобы искупить свою вину перед вами, я решил почти заново написать о том памятном событии в вашей жизни. Как это удалось — судите сами.
Леван Базлидзе вышел из душного полумрака санитарной палатки и сразу почувствовал непреодолимую слабость. Почти полчаса женщина-хирург возилась с его раной на голове, извлекая мелкие осколки, промывая и зашивая ее. Леван все вытерпел, не проронил ни единого звука. А сейчас, может, от свежего воздуха, а может, просто оттого, что иссякли силы, у него вдруг закружилась голова и подкосились ноги. Леван припал к плечу подоспевшего санитара и медленно опустился на землю.
Помутневшими от боли глазами он, не узнавая, оглядел поляну, залитую солнцем, и вдруг увидел, как из лесу вышли деревца алычи, все в белых весенних цветах.
«Откуда они здесь?» — удивился Леван, напрягая ослабевшее зрение, и не сразу понял: это санитарки в белых халатах. Здесь же медсанбат. Леван сейчас увидел и раненых, лежавших в густой высокой траве. Из палатки хирурга слышались чьи-то сдержанные стоны, где-то сердито шипел примус, булькала кипящая вода, время от времени в кустах дикой сирени дремотно посвистывал соловей, а совсем рядом с Леваном вполголоса переговаривались легкораненые.
Медсанбат разместился
Совсем недавно здесь прошли сто двадцать танков, огнем и гусеницами разметая все на своем пути, а сейчас было тихо, мирно, и лишь изредка то тут, то там гулко звучали одиночные выстрелы. Кто стрелял? Почему стрелял? Говорили, что это стреляют санитары, пугая попрятавшихся в окопах гитлеровцев. Но Леван знал, что это стреляют разгоряченные боем солдаты, еще не привыкшие к этой необычайной, сразу наступившей тишине.
Время приближалось к полудню, и над поляной, где лежал Леван, сгустился душный запах крови и каких-то лекарств, и только иногда слабый ветерок приносил запах дикой сирени. Леван приподнялся на локтях и оглядел поляну: «Нет ли кого из моей роты?» Ни одного знакомого лица.
Под низкорослым дубом, в тени распряженной линейки, полулежал раненый в черном комбинезоне, с наглухо забинтованным лицом. На его повязке причудливо играли тени беспокойной листвы. Только правым глазом смотрел он сквозь узкий просвет на Левана. Бессильно откинув голову, он тяжело дышал — тонкая марля трепетала на его губах. Вдруг он всем телом подался вперед и возбужденно замахал рукой: то ли звал кого-то к себе, то ли заметался в бредовой горячке.
«Бедняга», — с внезапной грустью подумал Леван.
Короткий, приглушенный стон вырвался из груди танкиста, и он еще нетерпеливее замахал рукой, словно требуя чего-то.
Может, оттого, что Леван долго молчал, а может, оттого, что волнение танкиста передалось ему, он, не соразмерив голоса и сил своих, громко крикнул:
— Сестра, воды!
Нелегко дались ему эти два слова. Притихшая было боль снова обрушилась на него: в висках застучало, морщины резче обозначились на усталом лице, и снова выплыли из лесу белые деревца алычи. Но Леван уже знал, чем усмирить эту боль, и он, торопясь и сбиваясь, стал перебирать разрозненные, мучительно ускользающие из памяти картины утреннего боя.
Боль воспоминания… Лишь она одна сильнее раны жгла его душу.
…Светало. До начала атаки оставались считанные минуты. Отдав необходимые распоряжения бойцам своего отделения, Леван туже затянул под подбородком ремешок каски и, нащупав ногой узкие ступеньки, выглянул из траншеи.
На взрытую снарядами поляну стаями садились птицы и жадно клевали вывернутые жирные комья земли с помятой травой.
«Давно, должно быть, не пахали эту землю», — подумал Леван и так ясно увидел свою далекую Алазанскую долину и себя, идущим за пятикорпусным плугом, так ясно услышал неумолчный гомон грачей, едва поспевающих за пахарем, что сердце защемило, и он, вздохнув, спрыгнул обратно в траншею.
Перед боем лучше не оглядываться назад.
«Значит, так, — подумал он, отгоняя от себя все другие мысли, — проскочить к лощине… Откосы крутые, но щебень поможет, бежать будет легко. Главное — выйти на рубеж, а там видно будет».
Из лощины пришлось ползти по голой бурой земле, изрытой гусеницами танков. И хотя товарищей пока не было видно, но он слышал, как в овраге, позади него, шуршал под ногами щебень и временами позвякивала чья-то лопата. Отделение шло за ним.
Первая пуля, словно спичка, чиркнула по каске Левана.