Клинок Уреньги
Шрифт:
Даже ребятишки заприметили такое. Одной Лукерье старик не поглянулся, что не смиренный вид был у него. Как стоял, так и не пошевелился, хотя другие странники давно в сторонку отошли, как требовала Лукерья. Увидала она такое, аж задрожала вся. Губы поджала — и хлесть по спине старика...
Ахнули все, кто тут стоял. Странники всегда были в почете, а тут — огреть плетью.
— Вовсе рехнулась Лушка, — кто-то вслух сказал.
Потемнело лицо у старика. Лохматые брови в одно крыло сошлись, от гнева в глазах искорки заиграли. А как Лукерья его огрела плетью, повернулся
— Брось плеть, неразумная!
И близко-близко к Лушке подошел. У той от злобы пена на губах показалась. Зашипела она на старика:
— Уходи, окаянный, туда, откуда ты пришел! Чего тебе надо? Здесь я в ответе перед господами.
И только хотела опять огреть старика плетью, как из дома показались сама барыня и целый выводок приживалок. Увидав господ, Лукерья пуще прежнего остервенела. Решила, видать, еще большую верность показать. Вот, мол, глядите, как я стараюсь. Но в этот раз она перестаралась. Не успела поднять плеть Лукерья, чтобы снова стегануть старика, очищая место для господ, как вдруг старик громовым голосом сказал ей, да так, что горы загудели:
— Отца Урала тебе не столкнуть с места, какой бы ты его плетью ни стегала!..
Загремели горы. Ветер поднялся. Молнии засверкали. Треснула вдруг земля. И Лукерья в трещину, словно в дудку, провалилась. В испуге замерли люди. Господа попятились назад. Задком, задком, да и в дом поторопились. Видать, сразу догадались, как бы с ними не случилось такое. Знали они свои грехи перед народом. Лукерья же в то время, ползая по дну дудки, кричала в страхе:
— Батюшка Урал, прости меня, не наказывай!
И принялась карабкаться из дудки. Только вылезла наверх, хотела подняться на ноги, опять ударил гром и «у... у... у...» — загудели горы еще пуще. Лукерью снова будто придавило.
Тогда старик сказал:
— Не я тебя наказываю, а ты сама наказываешь себя. За то, что руку поднимаешь на тех, кто тебя вскормил и вспоил. Корыстью ты убила красоту свою. Погляди кругом. Видишь — никто тебя не жалеет. Угождая господам, ты не человеком стала, а вся скривилась. Твое сердце почернело. Вот и лежать тебе у дороги черным камнем.
Затем, поклонившись всему народу, он тихонько к лесу пошел. Глядели люди вслед и понять не могли — шел вовсе не старик, а могучий богатырь. И пока глядели на него люди, не приметили, что стало с Лукерьей. А когда повернулись туда, где она была, большой черный камень на земле лежал. И был он такой черный, грязный...
С той поры все — и люди, и звери, и птицы — обходят этот камень стороной.
Говорят, после тех посиделок как рукой сняло лакейство с дочерей соседа.
Вот и выходит: руки мастера булат куют, а слово золотое — человека человеком делает. А еще добавляют, что золотое слово — самое простое, сердцем сказанное...
Брошечка
В самый разгар Пугачевской войны это дело приключилось.
В хозяйском доме в подвале белошвейки и золотошвейки для церквей разные разности расшивали, а то на господских мундирах знаки отделывали.
Прислуги в господском доме было видимо-невидимо. И привозных, купленных из дворянских поместий, и от уральских деревень, приписных, — кузнецы и дворники. Одним словом, широко зажили Лугинины на уральской земле.
Работные люди из последних сил выбивались — у кричны потели. Невмоготу было жить народу. Хоть живым в землю ложись, так старики говорили.
И вдруг по заводу слух прошел, будто новый царь идет, и за простой народ, работный люд, он горой стоит. Начали по заводу ползти слухи да подметные письма подбрасываться, а в них новый царь волю сулил. Недаром тут же люди и поговорки сложили: «Подметное письмецо радость принесло» или «В Юрюзани написали — в Златоусте прочитали».
Стали эти подметные грамотки по рукам ходить, тайно читаться заводским людом. Даже в самом господском доме среди прислуги и то знали про них. А как-то раз, когда господа все уехали в гости в соседний завод, самонаилучшая мастерица Дарья Мельникова в сарае прочитала верным людям такое письмецо.
Еще там, в Туле, на монастырском подворье, научилась она по складам книги разбирать, когда золотошвейному делу обучалась.
Подметное письмо ей один знакомец принес. Кузнецом в заводе работал.
Повеселели все, слушая Дарьюшку. Так ласково девушку в народе звали за ее веселый нрав и добрый характер.
— Неужто воля будет? — говорили между собой люди.
Только, видать, рано о воле заговорили. Будто под светлый праздник ударили колокола в церквях завода, и на рассвете рекой хлынули с гор пугачевцы. Работные без малого всем заводом вышли встречать желанных гостей. Но недолго продержалась рабочая вольница атамана Пугачева.
Правда, пока хозяйничали они в заводе, без пощады расправились с теми, кто над работными измывался. Хозяева завода едва успели скрыться в Екатеринбурге, а то бы не миновать им суда мирского. Будто ураган на Златоуст налетел. Хозяйские амбары запылали. Казенка и одна церковь дотла сгорели. Конный двор, где всегда пороли виновных и невиноватых, так, говорят, пластал, что в соседних деревнях видно было...
Но отбушевала гроза, унеслись тучи за хребты, словно ничего и не бывало. Ушли мятежники из Златоуста, воротились хозяева в завод, и началась расправа над теми, кто пугачевцев ждал и встречал их с иконами.
Только вот диво: никто Дарью не выдал. Видать, девку жалели люди. Так она всем была люба. Никто про нее худого слова не мог сказать, да и собой девушка не резала глаза — складненькая была. Только костью словно не из крестьянского люда — тоненькая, как травинка на пригорке с солнечной стороны. Волосом русая, лицом нежная. Известно, в восемнадцать лет не успела у нее кожа огрубеть. Об одеже и не говори — первая чистюля. Простой сарафанишко сидел на ней, почитай, краше, чем на господах шелка.