Клошмерль
Шрифт:
Втиснув тучное тело в кресло, Александр Бурдийя слушал эту апологию и время от времени встряхивал крупной седой головой, слегка наклонённой вперёд.
– Скажите, Бартелеми, как называется этот вид стихов? – спросил он, склонившись к Пьешю.
И сидящий за мэром Тафардель, ни на минуту не покидавший своего патрона, тотчас же ответил, хотя его никто об этом не просил:
– Александрийские, господин министр.
– Александрийские? – воскликнул Бурдийя. – А! Очень мило! Этот юнец обходителен! Он мне очень, очень нравится. Он читает, как актёр Комеди Франсез.
Бывший министр думал, что александрийский стих выбрали из особой любезности, ради него, Александра. Как только поэма была закончена, толпа разразилась аплодисментами и криками: «Да здравствует Бурдийя!» Бернар Самотрак снова свернул поэму,
Затем поднялся Аристид Фокар. Он был недавно избран в парламент и принадлежал к крайне левому крылу партии. Он обладал нерастраченным юношеским пылом и честолюбием, пока ещё не удовлетворённым. Желая поскорее достигнуть цели, он хотел бы изгнать из парламента стариков, которые не собирались что-либо менять и заботились только о том, чтобы усидеть на своих местах. Среди парламентских группок уже нашлась такая, где говорили об Аристиде Фокаре как о человеке завтрашнего дня. Зная об этом обстоятельстве, Фокар отлично понимал, насколько необходимо в каждое своё выступление вставлять несколько воинственных фраз, чтобы угодить фанатичным сторонникам, на которых он опирался. Даже в Клошмерле, в день всеобщего примирения, он не удержался от нескольких слов, метящих в Александра Бурдийя. – Поколения следуют друг за другом, как волны, которые бьются о прибрежные утёсы, постепенно их подтачивая. Будем же крушить, как прежде, скалу застарелых заблуждений, постыдных привилегий, себялюбия, злоупотреблений и возрождающегося неравенства. В своё время люди заслуженнные и достойные уважения сумели быть хорошими слугами Республики. Теперь венчают славой, и это – справедливое деяние. И никто не радуется этому больше, чем я. Но в Древнем Риме консул, увенчанный лаврами, среди своего триумфа слагал полномочия и передавал их более энергичным молодым полководцам. И это было справедливо, это было благородно, это составля величие отчизны. Демократия не терпит застоя! Никогда! В старое время государства гибли из-за неповоротливости и трусливого мягкосердечия по отношению к развратителям. Мы, республиканцы, не повторим этой ошибки. Мы будем сильны. С твёрдым сердцем мы пойдём навстречу будущему. Мы будем великодушны, справедливы и отважны, ибо этого требует наш идеал, к торый приведёт человечество на новую ступень – к высшему достоинству и высшему братству. Вот почему, мой дорогой Бурдийя, сейчас, когда на вашем челе сияет венок незапятнанной славы, под триумфальными арками, воздвигнутыми в прекрасном Клошмерле – в вашем родном городе (об этом только что говорили в подобающих выражениях), я заверяю вас, как человека, который показал всем пример и достойно прожил свою жизнь: «Не беспокойтесь! Республика, которую вы так любили и которой вы так верно служили, сохранит, благодаря вам, свою молодость, свой блеск, свою красоту».
Эта великолепная тирада вызвала новый прилив энтузиазма. Александ Бурдийя сам подал знак к овациям. Увлечённый, он простирал руки и громко восклицал:
– Браво! Браво! Отлично, Фокар!
Затем, развалившись в кресле, он наклонился влево и, меняясь в лице, доверительно шепнул мэру:
– Этот Фокар просто-напросто мерзавец, грязный мерзавец! Он пытается всеми средствами подорвать мой престиж, чтобы продвинуться самому. А ведь я сделал этого прохвоста своими руками: три года назад я внёс его имя в мои списки! Он далеко пойдёт, этот тип с длинными клыками. А на Республику ему начхать, можете мне поверить.
Бартелеми Пьешю не сомневался, что именно эти слова, а не лобзания и венки, которые сплели друг другу оба государственных мужа, были выражением абсолютной искренности. Мэр понял, что по недостатку осведомлённости совершил бестактный поступок, пригласив одновременно Бурдийя и Фокара (хотя второго иногда и считали учеником первого). Но он не упустил возможности получить кой-какую информацию и перетасовать карты к собственной выгоде.
– А он имеет влияние в партии, этот Фокар? – спросил он у министра.
– О каком влиянии может идти речь?! Он просто шумит и увлекает за собой недовольных. Но на этом всё и кончается.
– Одним словом, не стоит полагаться на его обещания?
Бурдийя повернул к мэру озабоченное и недоверчивое лицо.
– Он вам что-нибудь наобещал? Что именно?
– Да так. Разные мелочи… Между делом… Итак, вы полагаете, что на него не следует слишком рассчитывать?
– Ну что вы, конечно, нет! Если вам что-нибудь понадобится, Бартелеми, обращайтесь прямо ко мне.
– Я так и думал. Но всегда боялся вас обеспокоить…
– Что за разговоры, Бартелеми! Такие старые друзья, как мы… Чёрт подери! Ведь я знал твоего отца, старика Пьешю. Ты помнишь отца?.. Ты мне расскажешь о своих делах. Мы с тобой всегда сумеем договориться.
Заручившись таким образом поддержкой Бурдийя, Пьешю думал теперь только о том, как обеспечить себе поддержку Фокара. Он собирался шепнуть депутату на ухо несколько слов об обещаниях бывшего министра и спросить, действительно ли Бурдийя умеет держать слово и является силой в партии.
Дела принимали недурной оборот. Он вспомнил слова своего отца, старшего Пьешю, о котором только что шёл разговор: «Если нужна тележка, а тебе предлагают тачку – не ломайся. Бери пока тачку, а когда заполучишь тележку, у тебя будет и то, и другое». Тачка или тележка, Фокар или Бурдийя – трудно предугадать… «Мудрость стариков может пригодиться», – подумал Пьешю. Он уже достиг такого возраста, когда его собственная мудрость отрицалась младшими, и теперь одобрял мудрость стариков, которую когда-то отрицал сам. Он отдавал себе отчёт в том, что мудрость не меняется от поколения к поколению. Она эволюционирует от возраста к возрасту, внутри каждого поколения.
Между тем наступила очередь самого Бурдийя, который должен был выступать последним. Он вытащил из кармана пенсне, несколько листков бумаги и принялся старательно читать. Мягко выражаясь, Александр Бурдийя не был блестящим оратором. Бывший министр спотыкался на каждой фразе. И тем не менее горожане упорствовали в своём восхищении. Причиной этому было солнце и необычайное скопление уверенных в себе пророков, собравшихся на главной площади городка. Бурдийя предсказывал, как и все остальные, мирное будущее и процветание страны. Его слова были неясны, но величественны. Они ничем не отличались от всего того, что произносили его предшественники с той же трибуны. Все слушатели проявляли благовоспитанное внимание, быть может, за исключением одного супрефекта, который всем своим видом давал понять, что внимателен только по долгу службы. Это был молодой человек с хорошими манерами. Чёрно-серебряная чиновничья форма удачно оттеняла вдумчивость его лица. Он был похож на дипломата, случайно попавшего на ярмарку к дикарям. Когда он переставал следить за своей мимикой, на лице его появлялось выражение, откровенно говорившее: «Каким ремеслом заставляют меня заниматься!» Супрефект уже прослушал сотни выступлений такого сорта, произнесённых республиканскими сулителями небесной манны. Он изнывал от скуки.
И вдруг одна из фраз Александра Бурдийя сверкнула неожиданным блеском. Эффект, который она произвела, был обусловлен не столько её содержанием, сколько формой.
«…все истинные республиканцы, которые говорили здесь за благо Республики».
И, завершив ораторский период, Бурдийя с тонким чувством своевременности сделал паузу, которая позволяла злополучному предлогу «за» произвести максимальный эффект на образованных людей.
«О! Вот это да! Сегодня Бурдийя в ударе!» – подумал супрефект, быстро поднося руку ко рту, как воспитанный человек, желающий скрыть непроизвольную зевоту или отрыжку. Его скука тотчас же испарилась.
– Errare humanum est! [13] – важно изрёк Тафардель. – Ляпсус, ляпсус, только и всего! И он нисколько не умаляет величия идей.
– Удивительно, – шепнул Жиродо своему соседу, – что «они» не сунули его в Министерство народного просвещения.
Неподалёку сидел Оскар де Сен-Шуль. Его шляпа, перчатки, гетры и короткие брюки являли собой необычайно гармоничное сочетание бежевых тонов. Крайнее изумление заставило его выронить из-под брови монокль.
– Странная риторика, клянусь душами моих предков, умерших в изгнании! – воскликнул он, помещая монокль на место.
13
Человеку свойственно ошибаться (лат.).