Клуб города N; Катамаран «Беглец»
Шрифт:
— Речь идет скорее не о смерти, — пояснил я. — Затруднительно выразить словами, но в мире несомненно есть сила, которая угнетает человека, как бы присматривает, надзирает за ним, принуждает сверяться с чем–то, лишает его радости и заставляет задумываться о целесообразности его бытия. Человек видит себя как бы пришпиленным мотыльком: крыльца у него еще дергаются, а он уже фатально осужден. То есть я говорю о силе, которая и придает обреченность нашему существованию.
— Сие и есть предчувствие смерти, милейший Павел Дмитриевич, — ощущение, так сказать, своей конечности.
— Но у человека имеется и предчувствие спасительного выхода, прорыва в иной свет.
— И вера в светочей, указующих ему истинную дорогу, — согласился доцент, — но едва ли нас с вами позволительно
— В древних хирургических папирусах сказано: «У него трещина височной кости, у него течет кровь из ноздри и уха. С этой болезнью надо бороться». Но сказано и другое: «У него размозжена височная кость, у него течет кровь из двух ноздрей и из уха, он бессловесный, и он страдает оттого, что свело его шею. Эта болезнь неизлечима» Я, признаюсь, имею обыкновение выпивать за первую оптимистическую часть, то бишь за то, чтобы бороться с болезнями, но кто–то может, если ему угодно, выпить и за вторую половину, — Сумский с хитрецой подмигнул и опрокинул следующий лафитничек в разъятый рот. — Да–с, любезнейший Павел Дмитриевич, все медики пьяницы, все как один, уж вы меня не переубедите…
Голова у него была маленькая, колобком, с заостренными кверху ушами–лопухами, за которые он заправлял пряди желто–седых волос. В разговоре он двигал ушами, как крыльями, на бледно–морщинистом лице сновали черные, молодые озорные глазки. Мне казалось, что он норовит задать главный вопрос, ради которого и позвал меня, что некое, способное многое прояснить, словцо вот–вот сорвется с его языка, но Сумский балагурил, сыпал прибаутками, заботливо следил, чтобы моя рюмка не пустела. «Ядреная водка у него!» удивлялся я, чувствуя, как стремительно наливается свинцом голова.
А Мария все подавала и подавала. Уже отведали гусиных потрохов, телячьих мозгов, закусили оладьями с клюквенным вареньем, а Мария несла чесночный соус к пельменям и творожные блинчики. Звуки доносились до меня уже приглушенно; я удивленно наблюдал, как заходили, заизвивались, пружинисто–резиново запрыгали чашки и блюдца на скатерти, запыхтел парком гусар–самовар, застукал в отполированном медном сапожке, лихо подкрутил ус и пустился вприсядку заварочный чайник, потянулись хороводом ложки и вилки в бумазейных салфетках–юбках. «Диво дивное!» — восторгался я, наблюдая этот маскарад, борясь с хмельной истомой, и сквозь дурман расслышал: «Постели молодцу в гостиной».
Чьи–то руки заботливо подхватил меня, но я заупрямился, захорохорился, тряхнул головой и сам вошел в покой, где враз подломились ноги, и повалился в пуховики… как в колодец. Однако в том колодце не все было тесно, беспросветно, но прежде чем тьма начала рассеиваться, моя ладонь ощутила чье–то бережное касание. «Юлия?» — прошептал я, увлекаемый за руку в захламленный, заставленный до потолка разбитой мебелью коридор, с истертыми паркетными шашками, по которым, дробно постукивая коготками, оскальзываясь, сновали крысы. Юлия вела меня за собой, — не оглядываясь, склонившись, в траурном одеянии похожая на монастырскую послушницу.
Совы хлопали крыльям, над нашими головами, из углов доносился истерический хохот, сатанинские смешки, и чьи–то горевшие пронзительным синим огнем раскосые глаза сверкали в оконце. Я вступал, робея. Опять зашумели крылья, задребезжали стекла, заколотились бешено двери о косяки. Юлия вдруг исчезла, я видел впереди Сумского, с идиотской ухмылкой прыгавшего неуклюжим скоком, криво вывернув голову. Я не поспевал за ним. Неожиданно доцент с истошным визгом впрыгнул в какую–то дверь, и меня будто сквозняком увлекло за ним.
Трудно было определить размеры помещения, в котором я очутился. Стены съедала тьма, а с невидимого потолка свисали на шнурах лампы под багряными абажурами. У дверей раскладывали пасьянс трое престарелых инвалидов… Сумский сноровисто вскочил на столик и, всласть хохоча, принялся водить задом с волосатым хвостом по крышке стола, разметая карты. Один из карточных
Я медленно прошелся вдоль шкафов — с полок из–за стекол за мной наблюдали бескровные страдальческие лики. «Это и есть клуб больных контрактурами?.. Так тихо», — подивился я, чувствуя, как сотни пар глаз неотрывно провожают меня, взирая с полок демонстрационных шкафов. По этим живым образцам можно было изучать не только анамнезы лицевых контрактур, но и галерею портретов человеческого страдания.
Я приоткрыл дверцу и взял голову. Левое верхнее веко было растянуто, отчего глаз казался приплюснутым, а второй, темно–серый, влажный, напротив был широко открыт, сумрачно и настороженно взирал на меня. «Чего ты хочешь, голова?» — спросил я. Голова зашамкала гнилозубым ртом, силясь произнести слова, а глаз гневно засверкал, — и я понял, что должен оставить в покое страдальца. «А мы и тебя, Павлуша, принимаем в наш клуб!» — кто–то выкрикнул залихватски, и тотчас в лицо будто плеснули студеной водой — так меня обожгло! Я вскрикнул, заслонился рукой, чувствуя, как страшная сила смыкает челюсти, глаза вылезают из орбит, а нос сворачивается жгутом, вспучивается кожа и дыбятся волосы, точно цепкая когтистая пятерня вцепилась в них, силится оторвать голову от плеч, тужится надсадно, кряхтит. Но крепко приросла моя головушка…
На полках шкафов медленно, тягуче расползаются языки пламени, а головы уже тлеют головешками, безропотно принимая новые муки, беззвучно шевеля запекшимися губами и обугленными ушами. Неведомая рука, вцепившись в мою шевелюру, уже не столько тщится завладеть моей головой, сколько поводит мной, направляет мой взор в ту сторону, где я должен нечто узреть. Я вижу чудовище, обросшее шерстью, на коротких кривых ногах, которое с рыком двигается ко мне — чудовище губасто, клыкасто и по–своему мило. Приблизившись, вдруг стыдливо прикрывает узкими хрупкими ладонями молодые девичьи груди, выступавшие из шерсти, и шепчет: «Путь человека — это путь андрогина, который ищет свою половину на земле» — «Куда вы ведете меня? Что хотите показать?», — вопрошаю я тщетно, а меня опять уже ведет чья–то невесомая рука — в холодный рассветный день, в сырой лес, где за стволами, еще не просохшими после дождя, прячется Юлия. Я бросился к ней, но она, в своих траурных одеждах, слегка пригнув голову, удалялась быстрыми мелкими шагами. Я помчался, чтобы забежать спереди и увидеть ее лицо, — сие желание было необоримым, захлестнуло меня. Я знал, что она не случайно прячет лицо в платок: она желала скрыть то, чего я прежде не видел. Я мчался сквозь кустарник и уже почти настиг ее, но тут она молниеносно обернулась сверкнули гневом махонькие черные глазки Сумского под пушинками бровей: «Ты, Павлуша, давеча хотел доведаться: какой такой узловой вопрос я вознамерился задать?.. А ведь ты пришел не за этим! Ты явился, признайся, за тем, чтобы самому спросить, — так–то, милок… Ты, Павел, хотел доведаться, — бродят ли мертвецы среди нас, приходит ли сюда, на землю, твоя вторая половина, чтобы слиться с тобой? И отчего она, твоя небесная половина, с тоской вспоминает земную неустроенную жизнь, что принуждает покинуть ее иной свет, свое ставшее вечным обиталище в небе? Значит, и там неуютно, неприкаянно жить, значит, и там нету совершенства. Сознайся, об этом ты желал спросить, молчун?» Вдруг орел–могильник сорвался ветки и ударил меня крылом, полоснул когтем по плечу; я закричал, скорчился от боли, неловко повернулся и почувствовал, как влага окропила мое лицо… У кровати стоял Ермил и опускал мочало в таз с водой.
— Ну и набрались вы вчерась, Павел Дмитриевич! Еле до койки вас дотащил, подмогу кликать пришлось.
— Подай рубашку… — хрипло потребовал я.
— Негоже вам вставать, полежите еще, оклемайтеся, — отечески молвил дворовый.
— Принеси чаю, ломота во всем теле.
— Я вас своим чайком угощу, — как рукой хворобу снимет.
И он отлил из заранее, верно, принесенной бутылки в рюмку, Не нюхая, но мрачно всмотревшись в мутную жидкость, я опрокинул стопку в рот.
— Самогон свекольный?