Клуб города N; Катамаран «Беглец»
Шрифт:
Ночью я проснулся — внизу раздавались приглушенные шаги, падала посуда: верно, Леонтий вернулся навеселе. В окне было темно и звездно. Я вспомнил толстомясого господина в курьезном котелке набекрень — единственное, в чем можно было ему верить, так в том, что он действительно кого–то представлял, кем–то был отряжен на встречу со мной. Едва ли моя статья заинтересовала их в той мере, как он утверждал; я подозревал, что подлинная причина была сокрыта в ином? В чем?
Наутро, когда я заканчивал бритье, дверь в комнату приотворила скромно одетая девушка в темном плисовом капоте, отороченном сереньким мехом, в просторно ниспадавшей до щиколоток юбке и в ботинках — походила она на курсистку из бедной мещанской семьи.
Мне подумалось,
— Вы ко мне? — я не сомневался в происходящем недоразумении.
Она негромко отозвалась.
— Ежели ко мне, тогда милости просим, — пытаясь за шутливым тоном скрыть известное удивление, откликнулся я и осекся, едва она сделала шаг из полутьмы коридора.
Она остановилась, невесело наблюдая, как я, пораженный, не могу оторвать от нее взгляд, — похоже, в подобных сценах ей доводилось участвовать не впервой. Сказать, что она была красива, значило бы не сказать ничего. Ни милая сердцу веселость румянощекой крестьянки, ни змеиная грация танцовщицы, ни томно слабеющий взмах руки куртизанки, ни очарование увядающего осеннего сада, ни закат, раскинутый пурпурным плащом над озером, — ни одна из этих красок не понадобилась бы для написания ее портрета. Живописец изобразил бы бескровный лик статуи, алебастровую маску классически соразмерных форм, на котором не жило чувство, ни чем не выдавалось дыхание трепетной человеческой души. Ее непроницаемое лицо гипнотически притягивало и необычным совершенством, и трагической окаменелостью. Добавлю — на нем никак не выражалось присутствие души, но было явственно запечатлено дыхание вечности.
— Вам желается знать, кто я? — произнесла гостья глуховато, размеренно, глядя на меня ничего не выражавшими, будто бы подслеповатыми глазами. — Я из здешнего клуба больных контрактурами…
— Уже наслышан, — отупело пробормотал я, помог гостье снять капот и провел ее к табурету.
— Вам, по всей очевидности, не следует разъяснять цель моего визита? справилась она, обратив безучастный взор не на меня, а в окно.
— Догадался и вынужден вас огорчить: я не практикую, mademoiselle…
— Юлия, — назвалась она и неожиданно повернула ко мне лицо–маску с выраженными височными артериями.
— После ваших слов ничего другого не остается, как встать и уйти, рассудила она, обращаясь как бы к себе самой. — Однако, в таком случае, не будет ли вас мучить совесть?
— Возможно, — неловко улыбнулся я, — но принужден напомнить первую заповедь врача: не навреди. Поверьте, лекари как никто остро чувствуют относительность и несовершенство человеческого знания, получая каждодневные тому подтверждения. Не должен подобное говорить, но не хочу лицемерить. Я бы мог, разумеется, обследовать вас, назначить лечение, но, повторюсь, не имею намерения обманывать ни вас, ни себя.
От нее исходил тончайший аромат резеды и ландышевого мыла.
— Вы уже бывали у меня?
— Я заходила к вам намедни, но вы почивали.
О чем она думала, глядя в окно? Она принудила меня оправдываться, чувствовать за собой вину — вину, которую я не мог признать. И кого винить? Несправедливость и жестокость природы? Не слишком ли распространенное обвинение и заодно оправдание? Я полагал, что она заплачет, но вместо этой естественной женской реакции, произнесла не изменившимся голосом:
— Желается вам знать, что я — необычная пациентка. Когда я вижу в зеркале свое лишенное красок и теплоты жизни лицо, я нахожу себя словно полумертвой, то есть я не живу, не существую в той мере, в какой, например, существуете вы. Мне известно о непознанных мною безднах радости, счастья, полноты чувств, и я надеюсь, что стоит мне избавиться от моего уродства, как я познаю их. Вы слышите, господин доктор? — неожиданно добавила она и продолжила, не дожидаясь моего ответа. — Но вслед за тем я прихожу к совершенно противоположному подозрению: уродливо ли мое лицо? Ведь многие находят его изыскано красивым… К тому же, есть ли в жизни те бездны счастья, о которых столь часто и надоедливо разглагольствуют люди? И почему та, кто обладает пусть редкой, холодной, но красотой, никогда не чувствовал себя счастливой? — она опять на мгновенье умолкла. — Говорят, что моя красота леденит душу. Вы не находите?
— Вы явились ко мне за тем, чтобы я выписал рецепт счастья?
— Я не столь наивна, но… — она запнулась, — но я должна была к вам прийти, — тотчас барышня с лицом деревянной куклы встала и, чуть сутулясь, по–старчески засеменила, не попрощавшись, к двери. — Позже вы поймете меня…
За окном усыпал дорогу куцый весенний снежок. У меня осталось грустное чувство после ее ухода — не потому, что я узрел еще один из нескончаемой череды ему подобных пример бездушия природы, но потому, что девица несла с собой боль, к виду которой мое сердце не очерствело. Я сознавал, что ничем не мог ей помочь, и в этом смысле был честен перед собой, однако признание собственного бессилия не утешало, а унижало меня. Наблюдая мысленно свою гостью, я находил и у себя ущербность. Она сказала, что она полумертвая, а ведь и я — живу ли? Да и другие — живут ли? Мы все пригнетены необходимостью, наш дух, по сути, умерщвлен, мы существуем рефлекторно… А у нее, неожиданно подумалось, верно, двусторонняя контрактура лица, сильно поражены лобные и скуловые мышцы — с медицинского угла зрения, вероятно, было бы любопытно ее наблюдать. Впрочем, она заинтересовала бы не только невропатолога, но и антрополога: какой–то и вправду необычный человеческий тип, некое неизъяснимое притяжение было в чертах лица сутулой курсистки.
Я заварил чай в облупленном фаянсовом чайнике, поднес к губам чашку, подул, разгоняя горьковатый парок… Вот ведь что непостижимо — минуту назад она сидела передо мной на стуле, и вот ее уже нет, точно не было никогда. Нечто подобное описывал Беркли, этакий незамысловатый философский этюд: слышишь, как едет карета по мостовой, значит, карета существует, и существует до той поры, пока доносится перестук колес… Мы все неспешно уходим, погружаемся в небытие: я со своими рефлексиями, опухший от пьянства Н.А., Леонтий в объятиях похотливой вдовушки, Юлия… Но ее лицо — «уродливо прекрасное» — в отличие от бесчисленного множества иных не исчезло во мраке, а проплыло и начало, напротив, ярче вырисовываться перед моим мысленным взором; ее образ как бы противился погружению во тьму.
Я спустился к Леонтию, — он спал в батистовой сорочке, и на голове белел вольтеровский колпак, старивший его. Я не решился будить гувернера посидел у кровати, меланхолически оглядывая комнату, видя в окне все те же крупицы замедленно падающего снега, слыша, как Леонтий причмокивает во сне. Шумно выдохнув, он повернулся на бок, и старческий колпак съехал с его головы, после чего светлые волосы разметались веером, усыпали подушку. На полу под кроватью стояли початая бутыль и высокий фужер с засохшей на дне каплей красного вина. По стенкам фужера ползала муха, — я спугнул ее, брызнул струей, наполняя фужер до краев, и в три глотка осушил его. Затем поднялся к себе, переоделся и вышел на улицу.
Я не знал, куда шел, — машинально переставлял ноги. Помалу шаг мой убыстрялся, мостовая клонилась, падала со взгорка, и я вышел к реке. В заводи, в подкове низкого глинистого лысого бережка была недвижима лодка, точно впаянная в воду. «Желается, господин почтенный?» — поднял голову сидевший в лодке старик в солдатской шинели и взялся обматывать тряпьем культю, что была взамен правой ноги. Я неопределенно махнул рукой: «На тот берег». — «В какую деревеньку — в Касьяновку, Заболотово иль Ивановское?» «Ты меня на тот берег перевези, а там я сам дойду». — «Как угодно вашей милости».