Клуб города N; Катамаран «Беглец»
Шрифт:
— День добрый!
Я оборотился и произнес с неудовольствием и пренебрежением, которых не хотел скрывать:
— Это вы мне, сударь?
— Вам, Павел Дмитриевич, — ответил гренадерского роста черноусый мужчина с пунцовым набрякшим лицом.
Тон его голоса был грубоватый, глаза стальные, не лишенные живого блеска, смотрели настороженно, затаенно. Одет он был не то чтобы нелепо, неряшливо, а попросту курьезно: бобриковое, в сальных потертостях, пальто, распираемое вислым животом, крохотный клоунский котелок на макушке, галоши, натянутые поверх лакированных туфель, довершала несуразный наряд трость, казавшаяся хворостинкой в могучей руке. Вяло ухмыльнувшись, господин дал понять, что он плевать хотел на то, какое произвел впечатление.
— С кем имею честь?
— Ну, имя мое вам, видать, ничего не скажет, а ежели вам так желается, — Трубников
— Не испытываю интереса к вашей персоне, — произнес я с известной резкостью, — однако хотел бы разузнать причину, по которой столь длительное время…
— Понятно, — отозвался он. — Вы не серчайте, Павел Дмитриевич, тут дело сурьезное: больные люди на свидание с вами меня отрядили.
Я вскинул брови.
— Что за люди?
— Из клуба больных контрактурами, — он замолк.
После паузы я, пребывая в той стадии изумления, которая граничит с растерянностью, пробормотал:
— Впервые слышу о таком клубе… К тому же, сдается… — и неуверенно глянул на него.
— Здоров, — подтвердил он, мотнул головой и прихлопнул ладонью съехавший на ухо котелок. — Здоров как греческий Геракл, но близкие мне люди, чьи судьбы связаны с моей, имеют несчастье быть в числе тех, кого поразила ужасная хворь. Помня о милосердии и сострадании, я не мог отказать им в участии. Надеюсь, Павел Дмитриевич, не откажете и вы.
— Что имеется в виду?
— Мы читали вашу статью в «Военно–медицинском журнале» и наслышаны о вашем методе.
— Это не метод, а всего только опыт, если ходите, наблюдение, из которого следует довольно спорное предположение, — пояснил я, начиная подозревать, что увалень в потешном котелке метит далеко. «И что у него за странная манера выражаться — переходя с просторечия на высокий штиль, и наоборот?» — подумал я.
— Статья совершенно изумительна и исключительна по глубине научного поиска… Такую статью написать — не блинов напечь. В вашем распоряжении, Павел Дмитриевич, будут сотни пациентов, верящих в чудодейственную, исцеляющую силу вашего метода, вы должны им помочь — на небесах вам воздается за доброту.
— Не думаю, — не удержался я от ироничной нотки. — Должен сказать, что никогда не отказываю в помощи, если вижу, что могу вправду помочь. Ныне я без работы, у меня отсутствуют всякие условия для практики…
— Нам известны ваши затруднения…
— В любом случае обязан вас разочаровать — едва ли кто из медиков решится применять мой метод, и даже я, автор, не буду исключением.
— Что же вас останавливает? В чем закавыка?
— Повторяю — метод мало опробован, риск не оправдан. Врач не имеет права ступать по тонкому льду.
— Как вам будет угодно, — Трубников неожиданно дал понять, что не прочь завершить беседу. — Рад был знакомству! Ежели чего не того сказал, извиняйте, мы люди дремучие. Оно понятно — не всем же мед кушать, да еще и ложкой!
«К чему он это сказал, про мед?» — спросил я себя, глядя, как этот увалень вперевалку пошагал в конец аллеи и через десяток шагов отбросил, видно, машинально, как ненужный предмет, трость, снял котелок, огладил ладонью затылок…
Что еще за клуб больных контрактурами? Бред! Ахинея! Я чувствовал себя невольным участником мистификации. Вечером я перечитал свою статью в «Военно–медицинском журнале», которую, впрочем, помнил почти дословно. Мною описывались клинические проявления так называемого феномена «головы и глаз куклы» больных в состоянии комы с прогрессирующим параличом лицевого нерва, в большинстве своем это были моряки, спасенные после кораблекрушений, среди них женщина средних лет, повариха. У нее диагносцировалась ярко выраженная невропатия лицевого нерва, глубокий паралич с утратой мышечного тонуса правой половины лица, отчего оно было перекошено, веки правого глаза не смыкались, из глаза текла слеза. Не имелось сомнений, что заболевание наступило вследствие переохлаждения, вызванного пребыванием в воде, и перенесенного шока. Консервативное медикаментозное лечение, как часто бывает в подобных случаях, пользы не дало. Женщина ужасалась, видя себя в зеркале, депрессия усугублялась, порой переходя в психоз. Однажды в состоянии полнейшего беспамятства она выбросилась из окна. Палата находилась на втором этаже — в ту ночь я нес дежурство, — и когда раздался истошный крик, стремглав выбежал во двор. Женщина изогнулась на брусчатке, нога ее была неестественно вывернута, кусок берцовой кости прорвал чулок. Санитары уложили ее на носилки и внесли в приемный покой. Несчастная уже не стонала, ее лицо, облитое слезами, просветлело; на нем читались умиротворение и покой, оно разгладилось, помолодело, мимика полностью восстановилась, и не было никаких следов ужасной маски паралича. Я смотрел на больную и не верил своим глазам. «Почему вы так на меня смотрите, доктор?» — устало выговорила она, вздохнула, сомкнула веки и заснула глубоким сном… Этот случай из моей практики и лег в основу статьи, где я высказал предположение о лечении контрактуры лицевого нерва методом болевого шока. Как и другие мои работы, статья эта осталась незамеченной в медицинских кругах.
В ту ночь я не заснул — не потому, что мне совсем не понравились многозначительные ухмылочки господина Трубникова, его подчеркнуто фамильярный тон; я внезапно понял истоки поведения этого господина — они знают, с кем имеют дело. Я остро ощутил собственное безволие, нараставшую абулию, невозможность сопротивления неведомой силе, которую, вполне вероятно, представлял явившийся на встречу аляповато обряженный здешний мещанин. Я тотчас уловил дыхание той силы, едва он обратился ко мне, — но та сила не была смерть. За годы работы я привык к явлению смерти: у нее обыденное, хлопотливое, вовсе не безносое лицо пустоголовой деревенской бабенки, явившейся на ярмарку и озабоченной тем, чтобы поспеть повсюду и ухватить свой товар. В смерти нет тайны, а в той силе, которую, повторюсь, возможно, бессознательно представлял грузный господин, тайна присутствовала. Я затруднялся дать рассудочное объяснение своим чувствованиям, и мое беспокойство множилось.
Поутру я сходил в баню, надел чистое белье, а после направился в губернскую библиотеку, где абонировался на чтение книг, выпил три стакана чаю в трактире и вернулся в свою келью. Я еще что–то пытался сделать, помню, раскрыл роман, но тут меня свалил сон…
Когда я пробудился, услышал слабый аромат — дверь была приотворена, однако этот запах не шел с улицы, и в комнате не имелось предмета, который мог бы его издавать; женские духи пахнут сладостней, выразительней, пожалуй, его могут оставить лесные цветы, но, оглядевшись, я нигде не приметил букета, или же его кто–то убрал незадолго перед моим пробуждением…
Днем я побывал в приземистом, с обветшавшими стенами, здании за железнодорожной веткой, где размещалась курсы. Распорядитель встретил меня весьма любезно, показал классы, провел по кабинетам, подолгу отвечая на мои редкие вопросы, и вел себя так, словно я уже был зачислен в когорту преподавателей. Заминка заключалась в том, что находилось в отъезде одно важное лицо, подпись которого была совершенно необходима для решения моего дела. Возвращения этой персоны ожидали со дня на день. Составив нужные бумаги, я простился с распорядителем и направился назад окольными путями. За железнодорожным переездом громоздились навалы мокрого прошлогоднего угля, в раскисшей земле вязли сапоги, но я упрямо брел по бездорожью…
Так я вышел к реке — освобожденная ото льда, она еще не пробудилась от зимнего гипноза; воды текли слабосильно, астенично, затапливая в низинах берега. Вековечный пейзаж пробуждающейся природы западал в душу, наблюдаемая мною картина — низкое небо, облака, застывшие в безветрии над бурой степью, в куцых перелесках, — была совершенна своим естеством, но в основе ее гармонии лежала еще одна, едва ли не главенствующая, причина: картина была бестелесна, абрисы человеческой фигуры не разрушали ее соразмерность. «Человек является губителем вселенского порядка, — подумалось мне, — уродует красоту мира, и потому природа отторгает, изгоняет его из своего круга; ей чужды его страсти, она не внемлет метаниям его истерзанного духа, она сторонится своего буйнопомешанного сына…» В тиши на берегу я остро переживал изначальную тщетность всяких попыток слияния с миром, условность и, если угодно, нелепость собственного бытия. Но как найти смысл, истинную меру справедливости, куда обращено возглавье того камня, в котором сходятся судьбы Вселенной, человечества и моя судьба? Говорят, существуют два мира видимый и незримый, неосязаемый, — и есть люди, одаренные способностью свободного перемещения из одного мира в другой. Может быть, мне так тесно, так неуютно в этом мире потому, что ему не принадлежу, что он послан мне лишь как испытание, а принадлежу я иному миру? Но о том, другом мире, я ничего не знаю, а в этом, осязаемом, нахожу одно дурное — или тот мир, к которому слепо простираю руки, в самом деле лежит во мне?