Клуб любителей диафильмов (сборник)
Шрифт:
Мы разошлись по домам ободренные, но, чем дальше, тем больше я отчаивался, и утром, когда все должно было произойти, я остался лежать в кровати, спрятав голову под подушкой. Я не знаю, сколько я так пролежал. Вдруг кто-то стал трясти меня за плечо. Я высвободил из-под подушки ухо. «Вставай! – говорила Катька, – Кроша исчезла, представляешь, исчезла!». Утром обнаружилось, что дверца сарая приоткрыта, а Кроши нигде нет. Ксения Викторовна была вне себя, кричала, что курицу унесли кошки и хулиганье. Но мы-то знали. С тех пор мы старались не встречаться с Ксенией Викторовной и в том сарае больше не бывали.
Примерно полгода спустя дедушка проходил мимо магазина «Океан» и увидел, что там стоит очередь – привезли живую рыбу. Он шел домой, в сетчатой авоське билась огромная остроносая
В этот раз я уже был уверен. У нас во дворе жил кот Том. Однажды он вернулся откуда-то с огромной раной через всю морду. Сначала казалось, что все обошлось, и рана заживает, но потом Тому стало хуже. Он лежал за котельной, не ел то, что мы ему приносили, почти не двигался и уже даже не пил. Ждать больше было нельзя, я понимал это. Улучив момент, когда во дворе, кроме нас с Томом никого не было, я нарисовал над ним кота. На морде у кота я нарисовал шрам – чтобы Том сразу знал, что он не один. Назавтра я пришел проведать Тома, но его на месте не оказалось. Не вернулся он и на следующий день, и через неделю. Я уже, честно говоря, не знал, что и думать, уже не надеялся его увидеть, но тут он появился. Я снова увидел его во дворе; он сидел вместе с другими котами. Я не сразу узнал его, он был какой-то немного другой. Но обознаться все-таки было невозможно – через всю морду у него шел шрам. Мне, правда, показалось странным, что шрам выглядел старым, давно зажившим и даже успел зарасти шерстью. Потом Том снова исчез, но я за него уже не волновался.
– Ты, представляешь, – говорит Катя, – такая незадача. В Венеции мы с Олегом тебе купили подарок, у старьевщика, настоящую окаменелость. Несли его, несли и сами же потеряли. У Олега, как потом выяснилось, карман дырявый был, вот она и выпала где-то по дороге. Но мы тебе ее нарисовали, не приходить же с пустыми руками, – Катя смеется. Она разворачивает листок бумаги, и я вижу закрученную спиралью полупрозрачную ракушку. «Наутилус, – вспоминаю я, – она называется наутилус». Я смотрю на рисунок. Там мчатся к центру туманности, отворяются окна, течет сок деревьев, загораются звезды. Там все, кто дышал, там пусто, там мы.
«Все правильно, – говорю им я, – такая ракушка и должна где-то затеряться, в море звать пустыню, в пустыне – море».
Часовщик
– Если ты спросишь меня, о чем я мечтаю, – говорил Бенцион, – то я тебе отвечу.
Иосиф поворачивал к нему голову, с трудом переводил взгляд с вьющейся по щербатому столу ленты домино – в эти моменты Бенциону казалось, что на столе не домино, а окаменевший скелет пресмыкающегося, может, даже – зародыша динозавра, который они тут для чего-то восстановили по пронумерованным косточкам. Иосиф смотрел на него и молчал.
– Это очень просто, – продолжал Бенцион, – Я хочу научиться делать часы, которые бы остановились в момент смерти их хозяина. Иначе, для чего они? В этом и есть смысл отлаженных часов. Они показывают человеку его время.
Механические, – добавлял он, – именно что механические.
Иосиф будто не слышал его; впадал в задумчивость. Как если бы в терявшем прозрачность вечернем воздухе образовывалась щель, проем, куда помещались и Бенционовы слова, и Иосифовы ответы, и то, о чем они успели бы подумать в эту секунду, и то, что они могли бы увидеть под веками, закрывая глаза – распадающаяся мозаика, отдаляющиеся друг от друга
– Рыба! – говорил Иосиф, со стуком опуская на столешницу доминошную кость. Иногда Бенцион был уверен, что, если в этот момент как следует присмотреться, то станут заметны крошечные серебристые рыбки, метнувшиеся из-под игральной кости вниз, через край стола, на присыпанную песком и сухими листьями акации, утоптанную землю сквера. Бенцион склонялся над столом, вытягивал шею, щурясь, разглядывал точки на выцветшей пластмассе. Бенциону редко удавалось выиграть у Иосифа, во что бы они ни играли. Закончив игру, они прощались. Бенцион смешивал на столе доминошные кости – будто стирал ладонью нанесенный на песок рисунок, складывал их в карман пиджака, говорил, что ему пора, что завтра с утра – много работы. Темнело, всходила луна, а еще позже над крышами показывалась мерцающая точка – Сатурн – и следовала над городом.
Свои первые часы Бенцион собрал, когда ему исполнилось двенадцать лет. Это был конструктор; он купил его после того, как они с Иосифом поехали к морю. Бенцион не помнил, когда именно они познакомились; было лишь несколько картинок, остававшихся в памяти, не имевших ни точной даты, ни срока давности – как неуместная новизна обоев, обнажившаяся под снятой со стены выцветшей, почти до неразличимости лиц и предметов, фотографией. Он видел круживших над его домом птиц. Голуби были белыми, солнце отсвечивало от их перьев. Ему было неизвестно, как долго это продолжалось тогда и как часто могло повторяться – он стоит у подъезда, запрокинув голову, приставив ладонь ко лбу, он будет смотреть на них, пока они не улетят. А вот он идет по двору. На асфальте лужи, в них отражаются провода, облака, окна домов. Он держит птицу. Она вырывалась, а теперь не вырывается. У нее гладкие перья, хрупкие, чужие. Вот перед ним мальчик, он выше его, немного старше. Бенцион протягивает ему птицу. Мальчик говорит, что у голубя подбито крыло. Теперь птица у мальчика. Ее глаз повернут к Бенциону, но он понимает, что птица не смотрит на него. Глаз затягивается белой дымкой. Мальчик уходит, Бенцион видит его спину. Это Иосиф.
В тот год он стал часто бывать у Иосифа, в голубятне. Голубятней был двухэтажный сарай, крытый серым шифером, обитый фанерой и листами жести. Окна были только на втором этаже. Вернее не окна, а затянутые мелкой сеткой рамы из необструганных досок – от пола до потолка. Сарай был выкрашен зеленой краской – краска пропитала фанерные листы, они оставались более темными. На жестяных листах краска вылиняла, шла пузырями, в которых копилась, разъедая обнажившийся металл, ржавая влага. «С высоты, голубятня напоминает потрепанное лоскутное одеяло, – думал Бенцион, – или картонную шахматную доску, которую кто-то решил сложить в кубик. Птицы возвращаются сюда».
Птицы возвращались. Бенцион не знал точно, сколько их было. Когда он приходил к Иосифу, обычно – под вечер, они сидели с ним на первом этаже. Там стояли два кресла с выступающими пружинами, на истертых спинках еще проступал рисунок – каменный дом с освещенными окнами, с башенкой под островерхой крышей; вокруг дома – лес. У Иосифа были сигареты. Он брал из пачки у деда, а тот не замечал. Они сидели там, на первом этаже, и курили. Разговаривали мало. Голубятня была на втором этаже. Там Бенцион не бывал ни разу. Иосиф поднимался туда один. Он говорил: «Подожди, я сейчас». Скрипела расшатанная дощатая лестница; потом Бенцион слышал стук закрывающейся рамы, хлопанье птичьих крыльев. Через несколько минут Иосиф возвращался. Иногда он приносил с собой записки – скрученные в плотные трубочки клочки бумаги. Он показывал их Бенциону. Некоторые письма были адресованы Иосифу. Но не все. В тех, других, письмах обычно были каракули – не разобрать: либо почерк непонятный, либо буквы, расплывшиеся от влаги, либо надпись на незнакомом им языке. Иногда написанное все же удавалось прочитать, но это помогало мало: «Мы о вас тоже помним», «В три часа; если ветер не переменится», «Ваша теория основывается на неверной предпосылке», и тому подобное. На следующее утро Иосиф насыпал отдохнувшим голубям корм, а потом они улетали, неся чужие письма дальше.