Клятва разведчика
Шрифт:
Свежевырытая земля была неожиданно намного теплее травы, я переступил на неё почти с удовольствием. Она поползла под ногой, я качнулся и почти упал, но один из полицаев — молодой, с какими-то больными глазами — поддержал меня и сказал:
— Это… осторожней.
Его напарник — невысокий и толстый, с маленькими глазками — заржал и кивнул:
— Это верно. А то упадёть — чего сломаеть ишо, — и замахнулся на меня прикладом: — Змеёныш!
— Хальт! — крикнул эсэсовец, и полицай испуганно вытянулся в струнку.
А на меня обрушился страх, и это было отвратительно. Туман заплясал, закружился,
— Ну держись…
— Я… ничего… — с трудом ответил я. Приступ отхлынул, но страх остался — леденящий страх, замешанный на понимании, что сейчас меня убьют. И уже ничего не изменить, не спастись, даже чудом — нет партизан, которые вот сейчас должны ворваться на околицу под победный автоматный треск… Я покрепче прикусил губу и встал прямо.
Какая же тёплая и сырая земля…
Каратели не спешили строиться. Один из них что-то сказал Эйно, мотнул головой недвусмысленно — отойди в сторону. Эстонец страшно побледнел, глаза сузились и он отвернулся с такой гадливостью, что каратели недобро запереговаривались. Но ропот умолк — от сарая шёл офицер. Он шёл неспешно, пощёлкивал по штанине маскхалата прутиком и насвистывал что-то бодрое. Носки сапог блестели от росы и я смотрел на них, как заворожённый. Мне казалось, что немец идёт медленно-медленно, и я желал, чтобы тот не дошёл никогда. Шаги были длинные и тягучие, как кисель. Может, он и правда не дойдёт? Не может он дойти, потому что я не могу умереть…
Офицер встал перед приговорёнными. Перед нами. Он по-прежнему улыбался, но в глазах улыбки не было.
— Он стелаль сфой випор, — подбородок указал на Эйно. — Но ви ещё мошет спасти сфою шиснь. Это просто. Кто кричит: «Шталин капут!» — он перестал улыбаться, — тот жифёт. Кто нет — тот бутет мёртф. Всё просто, — он бросил прутик через головы стоящих у ямы людей в неё и коротко рассмеялся. — Я срасу его отпускаю. «Шталин капут!» — и… — он сделал широкий жест рукой. — На фсе шетирь стороны. Зо? — он сделал шаг влево и кивнул Сергею Викеньтевичу.
— Могли бы и не задавать этот вопрос, — казалось, что Сергей Викеньтевич ведёт светскую беседу. — Вы же знаете, что я коммунист.
— Ти мёртф, — эсэсовец улыбнулся, и я обмер от этих слов.
— Вы тоже, — сказал Сергей Викеньтевич. — Просто вы этого ещё не поняли… Мальчики, — он чуть повернул голову, — крикните. Я приказываю. ОН простит. Вы должны жить. Понимаете, должны жить. Вы будущее страны.
— Кароший совет, — эсэсовец шагнул к Сашке. — Ти?
— Гитлер капут, — сказал Сашка. — Простите, дядь Серёж… но на губу за нарушение приказа вы меня уже не посадите. Гитлер капут, — повторил он, снова повернувшись к немцу. — Всем вам капут. Повторить?
— Ти мёртф, — немец снова улыбнулся и шагнул ко мне. — Ти бутешь жиф? Или ти есть ещё отин мертфец?
Я слышал, как свистит в моём собственном горле дыхание. Как ветер в трубе. Я жив. Я дышу. Я хочу жить. Пусть как угодно, но жить. «Сталин» для меня — просто слово. Человек с трубкой и усами, погубивший миллионы своих сограждан, чуть не проигравший
ЖИТЬ! ЖИТЬ!! ЖИТЬ!!!
Я поднял голову, облизнул царапающие язык губы и отчётливо сказал, глядя прямо в глаза немцу:
— Обоссышься, тощая жопа.
Сашка засмеялся — весело и бесстрашно — и подтолкнул меня плечом (я чуть не упал в яму):
— Молоток!
Немец покачал головой и кивнул старшему из полицаев. Тот со злорадной охотой, враскорячку, подбежал ближе, сдёргивая с плеча винтовку:
— Кончать, пан начальник? Это… шисен?
Немец кивнул и, отойдя в сторонку, склонил голову к плечу. Он смотрел почему-то только на меня. И я смотрел на эсэсовца, пока не грохнул выстрел — и Сергей Викентьевич, согнувшись вбок, упал в яму. Его рубашка расцвела алым напротив сердца. Тогда я, не помня себя, крикнул немцу:
— В мае сорок пятого наши возьмут Берлин!
Винтовка, нацеленная в грудь Эйно, дрогнула и опустилась. Полицай с испуганным лицом повернулся к эсэсовцу… и тут же одновременно произошли несколько событий — молниеносных и путаных, неожиданных даже для меня, хотя я принимал в них самое живое участие.
Сашка вдруг присел, отчаянным прыжком взвился в воздух, перемахнул яму и побежал в туман. Он бежал неловко, мешали связанные руки; полицай с матом рванулся вперёд, но я метнулся и всем весом тела сшиб его наземь. Вокруг кричали, ревел, как бык, Эйно, меня начали бить ногами, попадая по старым побоям, а потом подняли за волосы… но Сашки не было видно, и я засмеялся, сам того не ожидая:
— Сбежал, гады! Сбежал! А-аххх-ха-ха, сбежал! Беги, Сань, беги-и-и-и!!!
Полицай замахнулся прикладом. Я плюнул ему в лицо, попал. Меня толкнули на край, к Эйно, лицо которого было в крови. эсэсовец, оскалившись, широким шагом приближался, расстёгивая рыжую кобуру. Убьют?! Расстреляют?! Пусть! Брызнуло бледное пламя из нескольких стволов сразу, Эйно толкнул меня за спину, что-то горячо ударило в бедро — и я полетел в сырость, в запах земли, в бездну…
…Когда я очнулся, то понял, что меня зарыли. Жутко мозжило левое бедро, но это я заметил только в первые секунды, когда пытался определить, что навалилось мне на грудь так, что трудно дышать и почему такая беззвёздная и тихая ночь?
А потом до меня дошло, что я похоронен заживо.
Я окостенел. Мозг замер, завис, отключился. Мои связанные руки ощущали что-то… и я понял, что это такое — человеческое лицо. Нос. Зубы. Глаза. Пальцы касались их.
Эйно. Это мёртвый Эйно.
— Помогите, — сказал я, и в рот равнодушно посыпалась земля. Я вытолкнул её и крикнул: — Помогите! — и опять вытолкнул засыпавшую рот сырую, пахнущую грибами и рекой, землю. Но она была вокруг, она лежала надо мной — между мною и воздухом, небом, травой. Ей было всё равно, что я жив и дышу.