Ключи счастья. Алексей Толстой и литературный Петербург
Шрифт:
По всей очевидности, Толстые решили «принимать» новую действительность под сильным воздействием дома Горького. В 1932 году, через девять лет после своего возвращения из эмиграции в Советскую Россию, Толстой получает первое разрешение на заграничную поездку; оказывается, что он боится заграничных встреч. Шапорина свидетельствует о первоначальном его шоке и испуге от получения разрешения на выезд:
[5.III.1932]. На днях мы ужинали у Бонч-Бруевича [295] , были Толстые, композиторы, Мария Вениаминовна <Юдина>. Попов играл свою первую симфонию, до того быстро, prestissimo, что мне казалось, не он управляет музыкой, а его руки понеслись куда-то с горы, и он им больше не хозяин. И все время fortissimo. Я ничего не поняла, а только была оглушена. К тому же у меня начинался грипп. Наталью Васильевну вызвали к телефону. Она выбежала оттуда сияющая: разрешили А.Н. ехать за границу. Толстой вышел из соседней комнаты: «Алеша, звонили, пришла из Москвы телеграмма: приезжай те получением документов выезда за границу. Халатов» [296] . У Алексея Николаевича выражение
295
Бонч-Бруевич Михаил Александрович (1888–1940) — радиотехник, основатель отечественной радиоламповой промышленности.
296
Халатов Артемий Багратович (1894 или 1896–1937) — революционер, крупный партработник, учился в Московском университете, после Февраля занимался продовольственным снабжением Москвы, после Октября заместитель комиссара по продовольствию, отвечал за карточную систему. Возглавлял ЦЕКУБУ (Центральную Комиссию по улучшению быта ученых), потом Нарпит. Одно время работал на транспорте. С 1927 г. в Наркомпросе, возглавлял Госиздат и Огиз, где и имел дело с Толстым — он выписывал ему гонорары. В 1932 г. опять брошен на транспорт, оттуда в Центральный совет Всесоюзного общества изобретателей. Арестован и расстрелян как «вредитель» в 1937 г. В середине 1930-х гг. существовал детский Театр книги им. А. Б. Халатова.
297
Голландский подданный Генрих Осипович Пельтенбург, с начала нэпа и по 1935 г. — представитель нидерландской лесоторговой фирмы «Лео Пельтенбург» в Ленинграде. Голландский купец XVIII в. лесоторговец Генрих Пельтенбург изображен Толстым в романе «Петр Первый» в качестве одного из первых иностранных купцов, завязавших торговые отношения с петровской Россией. Его прототипом был, очевидно, хозяин фирмы, дядя Генриха — Лео Пельтенбург, встретившийся в Амстердаме с Толстым. Жена Г. Пельтенбурга Августа Николаевна, урожд. Бычкова; была сестрой актрисы МХАТ М. Н. Германовой.
298
Роман «Черное золото (Эмигранты)», изобразивший нравственный распад русской диаспоры, появился в журнале «Новый мир» в 1930 г. После этой вещи, означавшей полную невозможность возобновления отношений с эмиграцией, Толстому и разрешили выехать за границу.
За столом завязывается спор на вечную тему «мы и они». Любовь Васильевна в одиночестве озвучивает прозападную позицию, остальные присутствующие остаются при традиционном славянофильстве:
[5.III.1932]. М. А. Бонч-Бруевич принес показать чудесные коробки из Палеха [299] , у него их штук 10–12. Очаровательные. «Вот в вашей Европе есть что-нибудь подобное?» — «Конечно есть». — «Нет, там ничего нет, кроме гниения. Только у нас идейное устремление, только у нас литературное творчество».
Я: «Простите, литература не выше европейской». Толстой: «Где их Флоберы, Бальзаки?» Я: «А где наши Львы Толстые или Достоевские?» — «Все это впереди» (Там же: 115).
299
Любовь Васильевна много размышляла над потенциалом палехских изделий и даже подавала Луначарскому проект, в котором предлагала организовать их экспорт в Европу. Она также считала, что кукольный театр на темы русского эпоса может иметь успех на Западе: «[1.VII. 1935]. Денег мало, следовательно, надо делать что-то ходовое, для доходов, а мой русский эпос откладывается. Русский эпос — товар экспортный. Эх, кабы поняли те, кому понять надлежит, что нам надо работать на экспорт» (Там же: 196). В 1939 г. она описывает свои встречи с палехскими мастерами (Там же: 244–245).
Наконец Толстой решает ехать и отправляется в марте — апреле 1932 года в Италию, по приглашению Горького, который пока еще остается в Сорренто, но уже подготавливает возвращение, с 1927 года регулярно подолгу навещая Россию. Это был первый выезд Толстого за границу после девятилетнего перерыва. Маршрут его лежал через Берлин, где он должен был встретиться с издателями и уладить проблемы заграничных гонораров, оттуда в Рим и далее в Неаполь.
В Сорренто Толстой познакомился с Надеждой Алексеевной Пешковой (по прозвищу Тимоша), женою сына Горького, инфантильного Максима Пешкова. Именно она показывала ему Италию. Вместе с молодежью виллы Иль Сорита, где жил Горький и его близкие, Толстой ездил по окрестностям Неаполя, посещал окрестные достопримечательности, деревни, таверны, катался на лодках и т. д. В результате своих итальянских каникул пятидесятилетний, обрюзгший, удрученный флюсом А.Н.
В Сорренто
В следующем, 1933 году Горький с семьей окончательно переехал в СССР. Возвращение Горького изменило всю жизнь Толстого. Отныне фокусом всех его интересов становится дом Горького в подмосковном поместье Горки. Кажется, свободный, приближенный к власти, молодой и военизированный стиль жизни, принятый в доме у Горького, бросается ему в голову. Это стиль не столько Горького, сколько его окружения, чекистско-номенклатурного общества, собиравшегося в Горках. По сравнению с концом 20-х Толстой резко изменился, и Шапорина остро воспринимает разницу:
[8.XI.1933]. Толстой последнее время одержим правительственным восторгом. Через два слова в третье — ГПУ, Ягода, Запорожец и т. д. Ягода мне говорит… Я говорю Ягоде… А еще прошлой осенью Алексей Николаевич ругал Горького: там бывать невозможно, везде ГПУ. Ягода был мерзавцем, которого надо сместить.<…> Еще три года назад у Толстых во всех комнатах висели образа, ходили в церковь, а теперь же: да здравствует марксизм (Шапорина-1: 143–144).
Сопровождается все это сквернословием. Это подтверждает гипотезу о том, что языковая распущенность компенсировала утрачиваемую свободу, а может быть, свидетельствовала о накапливавшемся внутреннем раздражении. Возможно, Толстой начинал чувствовать, что становится старомодным в своем царскосельском уединении с ближайшими друзьями — Фединым, Шапориным и Шишковым. Талантливые и благоденствующие при новом режиме, пока не пошедшие на большие нравственные жертвы, сохраняющие порядочность, гуманность и верность старым друзьям, они составили кружок, который в некоторых ракурсах постороннему взгляду мог показаться похожим на тихую оппозицию. Оппозиции, конечно, не было, за исключением тещи, старухи Анастасии Романовны Крандиевской, которая после смерти В. А. Крандиевского не сжилась с семьей младшей дочери в Москве и жила у старшей в Детском: она любила эпатировать и могла ляпнуть при гостях: «Алешка продался большевикам». Но у Толстого было ощущение неполной поддержки жены. Еще в конце 1929 года Н. В. Крандиевская чувствует некоторое отдаление от мужа. Она записывает в дневнике:
Зима 1929. Пути наши так давно слиты воедино, почему же мне все чаще кажется, что они только параллельны? Каждый шагает сам по себе. Я очень страдаю от этого. Ему чуждо многое, что свойственно мне органически. Ему враждебно каждое погружение в себя. Он этого боится, как черт ладана. Мне же необходимо время от времени остановиться в адовом кружении жизни, оглядеться вокруг, погрузиться в тишину. Я тишину люблю, я в ней расцветаю. Он же говорит: «Тишины боюсь. Тишина — как смерть»: Порой удивляюсь, как же и чем мы так прочно зацепились друг за друга, мы — такие противоположные люди?…Вчера Алеша прочитал эту страницу из моего дневника и ответил мне большим письмом, а в добавление к нему сказал сегодня утром: «Кстати, о тишине. Ты знаешь, какой эпиграф я хочу взять для нового романа? Воистину, в буре — бог. Тебе нравится?» «Замечательный эпиграф», — ответила я и подумала — да, бог в буре, но в суете нет бога (Греков 1991: 320).
Муж отвечает ей на это размышление письмом из комнаты в комнату:
Что нас разъединяет? То, что мы проводим жизнь в разных мирах, ты — в думах, в заботах о детях и мне, в книгах, я в фантазии, которая меня опустошает. Когда я прихожу в столовую и в твою комнату, — я сваливаюсь из совсем другого мира. Часто бывает ощущение, что я прихожу в гости… Когда ты входишь в столовую, где бабушка раскладывает пасьянс, тебя это успокаивает. На меня наводит тоску. От тишины я тоскую. У меня всегда был этот душевный изъян — боязнь скуки (Переписка 1989-2: 80).
Он говорит о своем противоположном влечении — «ко всему летящему, текучему, опрокидывающему»:
Ты понимаешь происходящее вокруг нас, всю бешеную ломку, стройку, все жестокости и все вспышки ужасных усилий превратить нашу страну в нечто неизмеримо лучшее. Ты это понимаешь, я знаю и вижу. Но ты как женщина, как мать инстинктом страшишься происходящего, всего неустойчивого, всего, что летит, опрокидывая. Повторяю, — так будет бояться всякая женщина за свою семью, за сыновей, за мужа. Я устроен так, — иначе бы я не стал художником, — что влекусь ко всему летящему, текучему, опрокидывающему. Здесь моя пожива, это меня возбуждает, я чувствую, что недаром попираю землю, что и я несу сюда вклад (Там же).
Тем не менее он заклинает ее: «Нужно прощать друг другу, и, как мы только можем, любить друг друга, любить как два растения, прижавшиеся друг к другу в защиту от черной непогоды» (Там же).
Н. Крандиевская с Никитой и Митей
Но она действительно перестает безоговорочно его поддерживать, как видно из дневника Шапориной. Это происходит после двадцатилетнего брака, после совместных скитаний. Это обычно мягкое неодобрение, но оно поддерживается ее подругами, а также, все более, — фрондой их старших детей, не привыкших бояться. И это не может не раздражать Толстого, пытавшегося сохранить цельность личности и предпочитавшего верить режиму, которому служил. Правда, с определенного момента режиму верить стало нельзя:
Вернувшись с похорон Кирова, Толстой был не в себе: Лицо его было бледно-серого цвета. Мы все кинулись к нему: «Ну как? Расскажи! Кто же убийца?» Помню, отец оглядел нас всех и около минуты простоял молча. Мы затаили дыхание. «Что вам сказать?.. Дураки вы все. Ничего не понимаете и никогда не поймете!» — резко, но не повышая голоса произнес он и поднялся к себе в кабинет (Толстой Д. 1995: 84).
Сыновья вскоре догадались, что он имел в виду. Он понял, что на самом деле произошло, — и очень испугался. Тем опаснее должен был показаться ему аполитичный кружок, отгораживание от современности и помещичий стиль жизни в Царском. Из домашней защищенности и скуки он рвется прочь — туда, где молодость, сила и власть. Крандиевская впоследствии вспоминала: