Книга Бекерсона
Шрифт:
И тем не менее вначале он отнесся к этой книге с недостаточным вниманием. Он еще долго размышлял о том, у кого мог оказаться ключ от входной двери и как вообще могло произойти безмолвное вторжение в его квартиру. Несколько раз все тщательно проверил, но ответа не нашел. В квартире все осталось по-прежнему, неизменно, если не принимать во внимание книгу, которая еще не читанная и совсем новенькая неизвестно почему продолжала лежать на его столе (после того как он наткнулся на нее) и оттуда как бы пристально поглядывала на него. Ему пришла в голову мысль заменить дверной замок. Он даже зашел в слесарную мастерскую (где получил подробную информацию на этот счет), но еще в мастерской на Ост-Вест-штрассе отказался от этой идеи. Дело в том, что пока мастер пытался объяснить ему преимущества и недостатки разных предохранительных устройств, до его сознания дошло, что ему этого совсем не требуется, что он вполне обойдется без новой защищенной от взлома системы (как забавно пробовать отгородиться от необходимости с помощью автоматического замка с секретом!), что он, как раз наоборот, всегда стремился к открытости в общении с этими людьми, его друзьями, и что его даже устраивало
К этому недальновидному отказу — стыд ему и позор! — добавилось следующее: он просто не знал, как реагировать на это произведение Кремера. Язык этого писателя всегда казался ему откровенно однобоким и эксцентричным. Поэтому в подобной манере письма, по крайней мере в его собственном восприятии (хотя на самом деле все обстояло иначе!), он увидел признаки какой-то странности. Вероятнее всего, в этом проявлялось авторское своеобразие, отвращавшее от него, а может быть, играло роль его внешнее уродство, которое впоследствии показалось ему умилительно привлекательным. Короче говоря, его реакция была отрицательной — а собственно, на что, на его успех? Поэтому он, Левинсон, отгородился от этого произведения, что проявилось в том, что книга на протяжении целого ряда дней нарочито вызывающе лежала на том же самом месте. Это отторжение, это безразличие (!) поначалу не имели вообще никакого развития — ни порицания, ни предостережения, ни напоминания, просто ноль реакции, и все тут.
Словно приклеенная, книга несколько дней (а может, и целую неделю?) пролежала на том же самом месте, и все это время он взирал на нее с кажущимся равнодушием: тщательно пропечатанные черные литеры на картонной обложке цвета мха. Иногда взгляд просто останавливался на книге, создавшей своего рода поле напряжения. И вот однажды словно мимоходом он взял книгу в руки, произвольно открыл ее на какой-то странице и прочел несколько попавшихся на глаза строк, после чего книга вдруг настолько его заинтересовала, что он уже не выпускал ее из рук, пока наконец не прочел действительно от корки до корки, причем целых два раза подряд! При этом его прежнее отвращение к стилю автора улетучилось. Текст сам по себе раскрылся перед ним, удивительным образом приковав его внимание. Несмотря на чрезвычайно вычурные повторы и определенную многоречивость, интерес, вызванный авторским повествованием, не спадал. Вся история, наоборот, раскручивалась с каждой страницей, пока в самом конце из сказанного не выкристаллизовался своеобразный образ. Если не вдаваться в суть вопроса, речь шла о показе в общем-то малозначительного преступления или предыстории его совершения или движения в направлении к нему самому, в то время как данное преступление — как и все прочие — по сути представляло собой ничто, какую-то бесплотную и бесприметную материю, нечто пустячное, своего рода точку над i, без которой ничего бы не получилось… Крайне одностороннее сочинение о сбитых с толку людях. Кстати сказать, не больше и не меньше, чем все мы, подумалось ему, поступки которых показаны совершенно логично и последовательно. Правда, ему казалось, что надо всем довлела тяга к повторам, которые одновременно изматывали и забавляли читателя, но которые тем не менее заинтересовали его своей монотонностью, навязчивостью и заданностью.
Однако его удивило следующее: в только что вышедшей из печати книге он обнаружил целый ряд отмеченных мест, выделенных фрагментов текста, все еще не понятных ему таинственныхфрагментов, очевидно, не слишком органично связанных друг с другом, но которые впоследствии удивительно отложились в его памяти — эти в общей сложности три или четыре (не более) отдельные, явно случайно и произвольно отобранные предложения. Когда некоторое время спустя он начал размышлять о книге, ему приходили в голову именно эти места, словно это были его места, будто при самом первом ознакомительном прочтении, о котором уже забыл, он выделил их в тексте. Надо сказать, что это неприятное воспоминание достаточно часто преследовало его. Ведь известно, что кое-какие факты, встречи, книги, действия (или как раз стихийно выделенные отдельные части текста) со временем полностью стираются из памяти. С другой стороны, ему хорошо запомнилось, насколько его озадачило и удивило, когда в еще пахнувшей типографской краской книге он обнаружил отмеченные места. Он все еще был убежден, что ни при каких обстоятельствах, другими словами, никогдане мог позволить себе делать отметки в чужом тексте, — это воспринималось им как своеобразное кощунство.
Его вдруг осенило, что лежавшая на столе книга не являлась чьим-то посланием, равно как и подчеркнутое место в тексте не возникло под воздействием сиюминутного настроения. До его сознания дошло, что скорее всего это выделенное место — сама книга. Пораженный этим «открытием», он сразу же бросился на поиски свидетельств, толкований, завуалированных формулировок, он внимательно читал и перечитывал текст, буквально исследуя и прореживая его, но так и не обнаружил ничего чрезвычайно важного. Потом он наткнулся на другие книги этого автора, в одном книжном магазине обнаружил еще одну книгу Кремера, и ситуация повторилась — он снова погрузился в маниакальный авторский стиль и снова не мог оторваться от его манеры письма. Он отыскивал и покупал другие, новые и давно вышедшие произведения Кремера, которые вызывали в нем прямо-таки повышенный интерес, вскоре побудивший его с огромным рвением (кстати, удивительным для него самого) собирать все написанное Кремером.
Читая и перечитывая этого автора, Кремера, поначалу совсем не как художника слова (ибо в конце концов о чем шла речь?), а просто из чистого любопытства, он все больше и больше попадал под его влияние. На первых порах он еще терялся в догадках относительно таинственного содержания его текстов, но постепенно до его сознания стал доходить смысл авторской интонации: он все меньше размышлял о содержании и все больше прислушивался к мелодии авторской речи. Таким образом он, без сомнения, стал жертвой определенного внушения. Несмотря на то что по прошествии некоторого времени в его отношении к этому автору вновь возобладала невозмутимость, произведения Кремера глубоко укоренились в его сознании и подчинили его себе. Как бы он ни пытался с этим бороться, его непреодолимо втягивало в зависимое положение. При этом он ведь пробовал критически относиться к текстам, его восприятие вовсе не было некритичным, — напротив, скорее даже с намеком на отвращение. Откровенно говоря, собственная страсть к чтению всегда его раздражала. Поэтому тогда его увлекло творчество этого писателя, скончавшегося на удивление рано и при не полностью выясненных обстоятельствах. Эта мысль мучила его как навязчивая идея. Он забывал о ней, если об этом вообще можно говорить, лишь тогда, когда составлял план работы на день и выполнял все запланированное, невзирая на собственное отношение к этому и отношение других.
Дни запойного чтения впоследствии он называл временем учения, причем последнее далось ему намного легче… Он всегда энергично занимался этим вопросом, когда его это захватывало, и лишь из-за своего прежнего невежества еще испытывал некоторое смущение. И вот теперь ощущал себя вправе еще раз задаться вопросом, действительно ли в его жизни всегда требовался внешний толчок во имя избавления от чего угодно, превратившись в итоге в подобие доверенного лица этого автора, поскольку в нем сформировалось ярко выраженное индивидуальное восприятие всего комплекса Кремера, что скорее всего, однако, не представляло собой противоречия. Лишь одно он никак не мог переварить: все это время он никогда, ни разу не задумывался о том, чтобы изложить свои раздумья о Кремере на бумаге. Фактически ознакомление с этим его произведением не предполагало усилия, направленного вовне — только внутрь.
Одновременно он сделал для себя открытие, что не живет больше один. Он начал с того, что иногда, вернувшись домой, обнаруживал некоторые мелкие и совсем крохотные перемены в собственной квартире, например, перестановку неправильнопоставленного предмета, чайную чашку на столе или задернутые шторы, которые при уходе он специально оставлял открытыми. Все это после первого удивления воспринималось им с умилением, словно давал о себе знать добрый гений, словно существовал некто, проявляющий глубокую заботу и обращающий внимание на вещи: тихое, безмятежное присутствие, которое незаметно и ненавязчиво напоминало о своем влиянии, вследствие чего он многократно спрашивал себя: а может, он все это себе только нафантазировал?
Однако были и несомненные знаки. Как же иначе объяснить, что однажды после долгого отсутствия он обнаружил закрепленный в держателе рулон туалетной бумаги? Он точно знал, что по утрам… последний лист… Кроме того, возвращаясь домой, он неоднократно утыкался в запертую дверь (причем на два оборота ключа), которую сам сознательно и умышленно ( именно ради них!) оставлял отпертой. Ему был знаком феномен уже увиденного ранее, который в общем-то не являлся таковым, поскольку он лишь обнаруживал кое-что оставленное в первоначальном состоянии. Тем не менее о заблуждении не могло быть и речи.
Фактически со временем он стал элементом сопроводительного жития, и если он продолжительное время не появлялся дома, напряжение ждало его уже у двери… Да, он старался даже во избежание сюрпризов (а это означало преждевременно) возвращаться домой. Уже открывая ключом дверь, он напряженно ждал, что в этот раз предстанет в ином виде, что переставили или передвинули. Нередко ему приходилось подавлять заметную улыбку из-за какого-нибудь двусмысленного намека или какой-то причуды, например, сложенной пижамы или засунутой куда-то газеты. Он даже стал придумывать всякие ловушки, чтобы дать шанс другим (все чаще некто в его представлении оказывался лишь одним, лишь другим) обнаружить себя, проявить свои привязанности, свои причуды. Наряду с этим с противоположной стороны ему также адресовались поручения: как еще можно было объяснить, что тогда его финансовое положение заметно улучшилось? Почти одновременно (а может, это произошло по чистой случайности) он получил невыплаченные гонорары за перепечатки, а вместе с ними и новые заказы, причем от тех, кого уже перестал принимать всерьез. При этом в общем-то было все равно, исходить ли в каждом конкретном случае из того, что за всем этим скрывается — желание помочь или ощущение мощи, что он, между прочим, считал невозможным и ставил под сомнение, — либо улучшение в целом связано со своего рода добрым гением, который тогда охватил его и повел. То была расплывчатая инстанция, в которую он твердо верил и которая обнаружила себя и проявилась в бесчисленных мелких и мельчайших фактах.