Книга и братство
Шрифт:
Последовали разъяснения. Нет, Попка не сдох, не улетел, просто его больше нет в доме, теперь он живет у кого-то другого. Его отнесли в самый лучший зоомагазин в центре, где его купили некие люди, очень хорошие, как сказал продавец, когда позвонил им, нет, он не знает, кто они, они проезжали мимо и унесли его в машину. «Больше никогда не увидишь его!» — кричала Патрисия. Отец отводил глаза и молчал. Бормотал какие-то оправдания: мол, просто стало слишком трудно ухаживать за ним после отъезда Джерарда, они не могли взять на себя такую ответственность, попугай стал диким и злобным, все пытался клюнуть Анетту, они прочитали в книге, это было лучше для птицы, и прочее и прочее.
Десять минут Джерард был в истерике. Потом замолчал. Ни с кем в семье не говорил два дня. Анетта уже хотела вести его к психиатру. Но совершенно неожиданно он явно повеселел, вновь стал
Неужели это правда, думал Джерард, неужели действительно можно сказать, что он «так и не простил» отца? «Женщины» его заботили меньше. От них он и не ждал многого. Его любовь к ним, а он любил их, была чем-то менее совершенным, менее вопросом абсолюта, чести, ответственности, принципа. Позже он даже пришел к выводу, что их поступок не был окончательно безрассуден. Оплошность отца, его слабость, его двуличие (поскольку то постыдное преступление было совершено вскоре после его отъезда в школу) глубоко ранили Джерарда. Вместе с потерей веры в безграничную доброту отца он навсегда лишился некоего идеала, чего-то абсолютно надежного, некой опоры в жизни. Столь же глубокой и бесконечной была печаль по незаменимому пернатому другу. Все детские годы, больше того, всю жизнь он продолжал тосковать по Жако. Идеи попробовать поискать его, пойти в зоомагазин, нащупать какие-то ниточки и так далее он немедленно отвергал как бесполезные, способные доставить лишнюю боль. Став взрослым, Джерард иногда думал, с грустью думал и волнением, о том, как Жако все еще живет где-то. Проходя мимо какого-нибудь зоомагазина, он изредка останавливался, заглядывал внутрь, нет ли у них серого попугая и, если был, не Жако ли это. Он был уверен, что узнает Жако и Жако его узнает. Но он также боялся, что воссоединение может быть слишком мучительным. В сущности, он был убежден, что Жако еще жив. Он больше никогда не говорил о попугае с родителями или сестрой, никогда не упоминал о нем новым друзьям; ни Синклеру, ни Дункану, с которым так сблизился после гибели Синклера, ни Робину с Маркусом, ни Дженкину с Роуз, никому из своих друзей ни словом не обмолвился. Лишь как-то давным-давно, на площади Сан-Марко в Венеции, когда был там с Дунканом и голубь сел ему на руку, он грустно воскликнул: «О… милый!..», признавшись в «печальнейшем воспоминании», и едва все не рассказал. Если в разговоре речь заходила о попугаях, он переходил на другую тему; и больше никогда в его жизни не было домашних любимцев: ни кошек, ни собак, ни птиц. Прошлого не вернешь, только разбередишь старую рану. Как хрупки эти нежные создания, которые соглашаются жить с нами, как зависимы от нас, как страдают от нашего невежества, нашего пренебрежения, наших ошибок и немой тайны своего смертного существа.
Надо было, думал Джерард, что-то сказать отцу по поводу Жако, завести как-нибудь разговор. Хотя что он мог сказать, какие найти слова и чему бы это помогло? Не мог же он просто сказать: «Я прощаю тебя» или «Я давно тебя простил». Да и был бы он искренен, не почувствовал бы сразу отец, что он лжет? В любом случае это прозвучало бы слишком напыщенно, как обвинение. Не для умирающего это человека, тяжелый и долгий разговор, и думать нечего. Хотя, когда остается слишком мало времени, не самый ли это подходящий момент для подобных вещей? Или рисковать подобным образом допустимо лишь в иной ситуации и лучше оставить это для священника? Возможно, отец уже не чувствовал себя виноватым, давно выбросил из головы эту историю. Это маловероятно. Джерард понимал, или думал, воображал, что понимает, тот особый кроткий, выражающий раскаяние взгляд, который перехватывал много раз у отца. С другой стороны, возможно и то, что, когда через несколько лет его самого и сына душевная боль утихла, отец почувствовал обиду на Джерарда, не только потому, что тот отдалился от него, но и потому, что все случилось в первую очередь из-за него, из-за его фанатичной привязанности к проклятой птице. «Охлаждение» почти наверняка произошло само собой, поскольку
Дверь открылась и вошла Патрисия Ферфакс.
— Почему ты здесь? — спросила она. Потом, поняв нелепость своего вопроса, поинтересовалась: — Давно пришел? Я спала, не слышала.
— Недавно, — ответил Джерард, утирая глаза тыльной стороной ладони.
— Спускайся вниз. Почему без обуви? Вон твои ботинки. Обуйся. Видел его?
— Да.
Патрисия посмотрела на фигуру, покрытую саваном, повернулась и быстро пошла вниз по лестнице. Джерард, закрыв дверь, последовал за ней.
— Хочешь кофе, что-нибудь поесть?
— Да, пожалуйста.
— Полагаю, ты всю ночь был на ногах.
— Да.
Они отправились в кухню, Джерард сел к отскобленному деревянному столу, Патрисия включила электрическую плиту. Джерарда и прежде и сейчас раздражало то, как по-хозяйски она распоряжалась на кухне. Он был вынужден пригласить Пат и Гидеона пожить у себя короткое время, когда тем неожиданно отказали в аренде прежней квартиры, и теперь они вели себя здесь, словно это был их дом. Он чувствовал крайнюю усталость.
— Пат, дорогая, не суетись насчет яиц или чего другого, дай просто немного хлеба.
— Не хочешь тостов?
— Тостов? Да, нет, все равно. Ты сама что-нибудь ела?
— Не могу есть.
Джерарду стало стыдно, что он-то может.
— Расскажи, как все случилось.
— Прошлой ночью он чувствовал себя нормально.
— Он чувствовал себя нормально и днем, когда я уходил, казалось, ему лучше.
— Я дала ему лекарство, уложила поудобней и пошла спать. А в час ночи услышала, что он стонет и ворочается, так тихо, знаешь, как птица во сне… встала и пошла к нему; он не спал, но… был не в себе…
— Бредил?
— Да, такое уже бывало… но в этот раз очень… по-другому…
— По-другому… как… думаешь, он понимал?
— Он… был… испуган.
— О господи!..
Бедный, думал он, как это ужасно, как жалко его, бедный, несчастный.
— Пат, прости, что меня не было.
— Если бы ты не воспринимал эти танцы как что-то исключительно важное.
— Он мучился?
— Не думаю. Я дала ему то, что всегда. Но у него был такой напряженный взгляд, и он не мог лежать спокойно, словно тело было чужим и невыносимым.
— Напряженный взгляд. Он говорил что-нибудь внятное?
— Да, несколько раз: «Помоги мне».
— Бедный… Обо мне спрашивал?
— Нет. Говорил о дяде Бене.
Бенджамин Херншоу был «беспутным» младшим братом Мэтью Херншоу, отца Вайолет, деда Тамар.
— Он всегда любил Бена. Ты звонила Вайолет?
— Нет, конечно.
— Почему «конечно»?
— Ну не звонить же ей среди ночи? Она никогда не любила папу, ее это мало волнует, она знает, что в завещании о ней нет ни слова.
— Откуда она знает?
— Я сказала.
— Это было обязательно?
— Она сама спросила.
— Мы должны что-то дать ей.
— Ох, оставь, не начинай, у нас без того есть о чем беспокоиться.
— Папа не упомянул ее только потому, что считал, мы позаботимся о ней.
— Только попробуй протянуть ей руку помощи, и она откусит ее, она всех ненавидит!
— Я знаю, она принимала от папы деньги… надо сказать ей, что он говорил о Бене. Что он говорил о нем?
— Не разобрала, бормотал что-то… вспоминал Бена или его штучки…