Книга о Прашкевиче, или от изысканного жирафа до белого мамонта.
Шрифт:
Разгром. Уехала корона за океан.
Но Фишер же был религиозный фанат, играть нечестно ему было и боязно и совестно. Поэтому забоялся он второй раз этот фокус повторять, с Карповым. И — вернулась корона в СССР.
Потом появились компьютеры.
Ну, кибернетики сразу за шахматы: вот мы вам все сейчас заалгоритмизируем!
Ага-ага. Алгоритмизируют, алгоритмизируют, выалгоритмизировать не могут: любой советский рядовой мастер жучит ихний компьютер так, что только дым трубой. Понятно, почему: американцы, по простоте, сделали компьютеру одну железную руку, выдвижную — фигуры передвигать. А тырить-то фишки нечем ему!
Тут
Я, конечно, этот немировский анекдот немножко облагородил, чтобы не смущать дам, если таковые найдутся среди читателей. Но суть передал верно.
По-моему, смешно, как считаешь, Геннадий Мартович?
Перехожу к текущим делам. Они простые: было Слово, и Слово было Богом, потому что Слово есть Бог.
А все, что не от Бога, то — от лукавого.
Прашкевич понимает ход моей мысли верно, несмотря на разницу в часовых поясах и дозе принятого на душу населения алкоголя. Етоев — человек злобный, поелику аз есмь вепс, а вепсы (не путать с чудью) — все как один язычники, живут в лесу и молятся колесу, как минимум. И носят за голенищем нож (финский) — поверьте, не для того, чтобы колбаску на пне порезать. Мы печенью питаемся человеческой. Вепсы мы, а не законопослушанцы-налогоплательщики, и даже на языке поэзии сказано о нас с суровой правдивостью нашим братом меньшим поэтом:
Мы — вепсы, мы — народ такой,
Татар с жидами плоше.
Где не дотянемся рукой,
Там словом отфигошим.
«Отфигошим» — сами понимаете, эвфемизм, иначе — переводя с древнегреческого, — нецензурное, маскирующееся под цензурное...
Теперь о чувстве вины, раз уж сам Геннадий Мартович упомянул это чувство в своей беседе. Первый раз, насколько я помню, такое упоминание было связано с великой Ахматовой, которой юный Прашкевич нанес визит в далеком конце 50-х в городе Ленинграде на улице имени Владимира Ильича Ленина.
«Ей ли было не знать, что Поэзия это, прежде всего, чувство вины» — вот собственные слова Прашкевича, отозвавшегося об этой встрече.
Чувство вины... В повести начала 80-х «Огород, или Уроки географии» автор пишет: «Чувство вины — не худшее чувство. Пока оно живо в нас, мы — люди». Чувство вины это прежде всего чувство ответственности. В случае человека пишущего — ответственности за слово. Все, написанное мною о Прашкевиче в этой книге, думаю, доказывает на сто процентов, что уж кто ответственен за слово, доверенное бумаге, так это он. Промахи бывают, это понятно, но у кого их нет. У иных все их сочинительство сплошной промах.
Смотрю в рассылке, которую получаю по электронной почте, странные объявления о странных вечерах странных авторов, выступающих сегодня со сцены в культурных заведениях Петербурга:
«Презентация книги Марины Оргазмус (Любаскиной) “Геморрой, или Мариночка, ты такая нежная”».
«Поэтический вечер «Альбина Сексова. Спец. Гость МС Вспышкин».
«Творческий вечер почетного члена Общества черной
Извини, Геннадий Мартович, дорогой, что привожу всю эту похабель в пример, но такова картина новой литературной действительности в северной культурной столице нашего российского государства. Понимаю, в основном, в людях говорит молодость, предпочитающая мудрости балаган, и со временем такое уйдет в песок, но меня это раздражает, потому и выношу на люди.
Еще о чувстве вины.
Меня в свое время поразила повторяющаяся в книгах Прашкевича сцена описания его приезда к писателю Ивану Ефремову из Сибири в Москву. Я имею в виду то место, где Ефремов ведет молодого гостя в Палеонтологический музей, они проходят мимо кафе на Большой Калужской, у Прашкевича живот сводит от голода, а Ефремов рассказывает ему что-то о своем творчестве, нисколько не думая о том, чтобы накормить парня.
Вот как описано это в повести «Поворот к раю»: «Дмитрий понимающе кивал, но глаза его были прикованы к открытым окнам кафе, мимо которого они проходили. Красивые незнакомые люди дружно обедали за красивыми круглыми столиками: над их красивыми головами переливались хрусталем красивые люстры. “Как знать, — думал Дмитрий. — Может, и я когда-нибудь стану доктором наук, как Антон Иванович (конечно, Иван Антонович. В повести имена немного изменены, Ефремов здесь переиначен в Ефимова. — А.Е.), может, и я когда-нибудь буду проходить мимо такого кафе. Но если у меня будет ученик, — поклялся он, самого себя автоматически относя к ученикам А.И. Ефимова, — я, конечно, прежде чем вести его в музей, даже в Палеонтологический, непременно, обязательно спрошу: “А ты сегодня ел?”. Это ведь так только говорят: не в еде, дескать, счастье».
Прашкевич примеривает к себе ситуацию из давнего прошлого, и как бы мысленно исправляет ошибки тех, кого считал в жизни своими учителями. Это чувство ответственности, проецируемое на себя настоящего, тоже помогает человеку чувствовать себя человеком...
Ответ на вопрос о нынешнем состоянии фантастики Прашкевич предваряет образом таракана, которого художник покрасил золотой краской («ничего не принесет, зато вернется красивым»). И заключает далее: «В нашей фантастике сейчас такая ситуация — фантасты всех полов раскрашивают своих тараканов».
Прашкевичу, как автору многих фантастических сочинений, позволено бросать камни в свой же фантастический огород, он считается патриархом, практически Медным всадником, и местные бедняги Евгении не крикнут в ответ: «Ужо тебе!», а лишь покрутят у виска пальцем и тихо скажут: «Патриарх! Ну что с него взять?».
Другое дело, если бросит камень человек с соседнего огорода. Виктор Топоров, например.
Или человек с соседнего огорода даст оценку какому-нибудь явлению, которое узурпировано фантастами. См. недавнюю сетевую полемику по поводу статьи Омри Ронена, в которой автор вводит прозу Стругацких в общелитературный контекст.