Книга Скитаний (Повесть о жизни - 6)
Шрифт:
Говорили, что "в свое время" городок этот был знаменит лужами. В них каждый год тонули многострадальные конотопские кони. Выражение "в свое время" казалось таинственным. Что значит: "в свое время"? Очевидно, во время расцвета, хотя во все времена ни о каком расцвете Конотопа не могло быть и речи.
Лужи эти давно высохли. В наши дни Конотоп славился только замечательными блинчатыми пирожками с мясным фаршем. Ими торговал буфет на конотопском вокзале.
К приходу каждого пассажирского поезда на стойку в буфете выносили большие противни с этими раскаленными
Самый же Конотоп казался довольно уютным со своими чистыми домиками, плетнями и тополями. На пути из Москвы в Киев это были первые тополя. Пассажиры всегда радовались им, как предвестникам юга.
Непонятно почему, но этот городок дал имя одному московскому писательскому содружеству.
Почти каждый день у Фраермана в его маленькой квартире на Большой Дмитровке собирались друзья: Аркадий Гайдар; Александр Роскин - знаток Чехова, писатель и пианист; молодой очеркист Михаил Лоскутов; редактор Детского издательства добрейший Ваня Халтурин и я.
Сборища эти Роскин неизвестно почему назвал "Коно-топами".
Объяснить происхождение этого названия он надменно отказался, ссылаясь на то, что существовал же во времена Пушкина литературный кружок "Арзамас" и никто толком не знает, почему он был назван именем этого маленького и такого же захолустного, как и Конотоп, городка.
У каждого из нас были по этому поводу свои соображения. Но, пожалуй, самым проницательным оказался Гайдар. (Он вообще был чертовски проницателен и лукав.)
Одно время жена Фраермана Валентина Сергеевна угощала нас блинчатыми пирожками. А поскольку Конотоп славился ими и Роскин об этом знал, то поэтому он,
по мнению Гайдара, и придумал такое странное название нашему содружеству.
Собирались мы почти каждый день, читали друг другу все вновь нами написанное, спорили, шумели, рассказывали всяческие истории, пили дешевое грузинское вино и водку и в один присест съедали по три огромные банки свино-бобовых консервов.
Мы были как будто беспечны и веселы, очевидно, потому, что литературные планы не только переполняли нас, но и постепенно осуществлялись. Тут же, как говорится, "на глазах" Гайдар писал свою великолепную "Голубую чашку", Фраерман - не менее прекрасную повесть "Дикую собаку Динго, или Повесть о первой любви", Ро-скин со скрупулезной талантливостью работал над книгой о Чехове, Лоскутов, как бы стесняясь собственной наблюдательности, рассказывал о Средней Азии, а я был полон планами будущего "Кара-Бугаза".
О Гайдаре и Фраермане я писал много и не хочу повторяться. Но об остальных участниках "Конотопа" надо сказать несколько слов, в особенности о Роскине.
Он был человеком сложным и выдающимся как по обширности своих познаний, так и по острому и насмешливому уму.
Он великолепно играл на рояле и снисходительно презирал нас за отсутствие тонкого музыкального вкуса.
Когда на него находила хандра, он играл отрывки из "Хованщины", чаще всего сцену гадания, и пел щемящие слова "о великой страде печали" и "заточении в дальнем краю".
Всегда он был сдержан, немного замкнут, как большинство одиноких людей, был способен и к резкости и к необыкновенной нежности. Среди нас он считался самым взрослым, самым серьезным и требовательным ко всему, что бы мы ни писали. Нам он не давал спуску. Его статьи
о писателях настолько отличались от сырой критической писанины того времени, что сразу выдвинули его в число лучших исследователей советской литературы, в ряды ее знатоков.
Он первый начал писать очень короткие - в одну-две страницы - очерки о западных писателях. Они, к сожалению, забылись.
Я помню его очерк о Флобере, где писатель, человек и эпоха были даны чуть ли не на одной странице и оживали перед глазами в лаконичных и безошибочных подробностях. Так, например, вместо того чтобы, как водится, подробно рассказывать об изнурительной, просто каторжной работе Флобера над рукописями, Роскин сообщил только одну частность.
Флобер, как известно, работал в Круассе, в своем маленьком доме на берегу Сены. Он просиживал за письменным столом до рассвета. На столе горела лампа с зеленым абажуром. Всю ночь светилось единственное окно в кабинете Флобера.
Свет в окне был таким постоянным, что капитаны морских пароходов, подымавшихся по Сене из Гавра в Руан, ориентировались по окну Флобера, как по надежному маяку.
Среди моряков существовало правило: "Держать на освещенное окно в доме господина Флобера". Говорят, что это правило было даже внесено в лоцию Нижней Сены и вычеркнуто из нее только после смерти писателя.
Зимой 1962 года я был во Франции и решил съездить из Парижа в Круассе - в этот приют, увековеченный в письмах Флобера, в маленький дом на самом берегу реки, где у Флобера гостили Тургенев, Жорж Санд, братья Гонкуры, Мопассан почти весь цвет тогдашней литературы.
Но в день, назначенный для поездки в Круассе, из Руана сообщили, что через Ламанш из Англии пришел тяжелый "смок" - непроницаемый и смертоносный туман. Всякое движение по дорогам Нормандии было прекращено, и поездку пришлось отложить.
Французский критик Пикон, устраивавший эту поездку, был огорчен. Он старался утешить меня довольно печальным сообщением, что хотя повле войны разрушенный бомбежками дом Флобера восстановлен, но он уже не тот, что был при его старом и громогласном хозяине. От сада почти ничего не осталось. Кроме того, Руан, разрастаясь, стиснул усадьбу Флобера заводами и новыми зданиями и лишил его прежнего деревенского очарования.
Роскину, чтобы рассказать этот эпизод о Флобере, понадобился один абзац, а мне, как видите, пришлось исписать целую страницу. Очевидно, поэтому мы и называли статьи Роскина "стальными" - за их краткость, отточенность и холодноватый блеск.
Роскин оставил небольшое, но ценное литературное наследство.
Он написал книгу о замечательном нашем ботанике Вавилове ("Караваны, дороги, колосья"). Вавилов поставил себе задачу: "Мобилизовать растительный капитал всего земного шара" и сосредоточить в СССР весь сортовой запас семян, созданный в течение тысячелетий природой и человеком.