Книга странствий
Шрифт:
Больше я с этим бедолагой разговаривать серьёзно был не в силах и поэтому обрадовался приглашающему жесту от соседней группки. Меня позвала очень красивая, очень стройная и столь же немолодая женщина. У нас был общий знакомый - и какой!
– мы несколько минут повспоминали о Зиновии Ефимовиче Гердте. Полностью единодушны были мы в нашей любви и печали. А потом моя собеседница с некоей заботой в голосе спросила:
– Игорь, а вот вы рассказывали, что вчера две девочки просили вас на них оставить свой автограф, так они к вам подошли?
– Нет, - ответил я, - они, наверно, застеснялись.
– Боже мой,- воскликнула женщина,- вы ж из-за этого можете плохо подумать об одесситках!
И мгновенным мановением руки глубоко распахнула своё платье на молнии. Я не успел опомниться, как рядом возник фотограф, а вокруг стояли гости, громко одобряя даму, а в руке у меня была
– Покрою лаком и не буду мыть... Неделю точно, мой мужик через неделю приезжает.
Я неловко чмокнул её в щёку, и мы выпили, чтоб видеться ещё.
Что наша жизнь - трагедия, известно каждому, поскольку каждый знает о неминуемом финале этой пьесы. Но что наша жизнь - ещё и комедия, понимает и чувствует далеко не любой из её участников. Мне повезло: я ощущаю оба эти жанра. Но стенать, скулить и жаловаться - глупо, так как бесполезно и снижает, мягко говоря, высокую пожизненную трагедию человека до сопливой и слезливой мелодрамы. Да к тому же - пошлой, ибо тысячами уст прослюненной на все лады. А тот неоспоримый факт, что каждая такая личная трагедия включает в себя множество смешных эпизодов - свидетельство таланта нашего Творца - проходит почему-то мимо большинства высоколобых описателей.
Лично меня (дефект душевного устройства) интересуют в жизни только эти эпизоды: я их замечаю, я про них расспрашиваю, мне от них тепло, светло и хорошо. И часто - стыдно. Потому что люди серьёзные из любых, к примеру, путешествий доставляют целый ворох наблюдений, размышлений, фактов и глубоких выводов из мельком увиденного. Я езжу вместе с ними, в день приезда-возвращения радостно усаживаюсь за стол с друзьями, лихорадочно копаюсь в памяти - конфуз, афронт и стыд на всю Европу. Что я увидел, понял и узнал? А ничего серьёзного. А что ты хоть запомнил, что имеешь рассказать? А ничего и рассказать я не имею... Постой, но ты ведь только что летал в Австралию? Летал. Загадочный далёкий материк, полёта чуть не сутки, кенгуру и коалы, горы и пустыни, утконосы и аборигены. Наши чахлые и вечно пыльные домашние фикусы - это в Австралии огромные деревья. А машины в городах ездят так вежливо - разве что не раскланиваются друг с другом, уступая дорогу. Наконец, созвездие Южного креста - знак удалённости этих земель, предмет гордыни у матросов Александра Грина - "я плавал под созвездием Южного Креста". Ты это видел? Да. Так расскажи!
По Мельбурну меня водила сотрудница местного радио - они вещают на семидесяти с чем-то языках, такое там количество различного народа. А смотреть мне было очень скучно: типично американский город среднего размера плоско расстилался всюду, разве только заросших зеленью парков было сильно больше, но я - увы - не ботаник. В разговоре выяснилось вдруг, что некогда эта молодая женщина училась в Тарту, и не просто, а у Юрия Михайловича Лотмана.
– О Господи, я знал его отлично, - закричал я.
– И я других там знал преподавателей!
Я имена назвал, она у них училась, а интеллигенты русские - они где бы ни встретились, обнюхиваются, как собаки, с помощью знакомых книг или имён. Тогда я сел на уличную тумбу, закурил и ей сказал категорически, что никуда я больше не пойду, и пусть она расскажет лучше что-нибудь о Тарту.
– Прямо я не знаю, что вам рассказать,- задумалась она.
– Вот, например, любимый был у Юрия Михайловича ученик, а как его звали, я уже не помню. Он сам был из Чувашии, писал стихи, а на чувашский переводил он Пастернака. Или из Удмуртии он был?
– Вспомните хоть что-нибудь,- взмолился я. И гениальные услышал две строки:
Барлы шарлала на столе, барлы шарлала.Согласись, читатель, что только ради этого стоило тащиться в Австралию!
А на следующий после выступления день пошёл я в местный зоопарк. Я зоопарки вообще люблю и всюду, где оказываюсь, их стараюсь посмотреть. Берлинский, в частности - один из лучших, я там часа два проторчал возле человекообразных обезьян - моя бы воля, я бы вообще там поселился. Вот и в Мельбурне я прежде всего кинулся смотреть на наших предков. И, обалдев, застыл. Природа ведь в Австралии развивалась замкнуто, отсюда уникальность кенгуру и прочих сумчатых, но обезьяны... У всех человекообразных взрослых и детей, самцов и самок - были скорбные и грустные лица пожилых евреев. Даже двое только что родившихся уже о чём-то тосковали. Я простоял там минут тридцать, когда приятель мой, молча куривший в стороне и видевший моё наслаждение, подошёл, чтоб усугубить впечатление. Знаю ли я старый местный анекдот? Конечно, нет. А дело в анекдоте было так: стоял на том же месте, где сейчас торчу я, точно такой же израильский турист. Стоял-стоял, потом не выдержал и спросил у вон того орангутанга: "Ицик, это ты?"
Я рассмеяться не успел, как оказалось, что орангутанг ему ответил: "Тихо, я на работе!"
Ну, а теперь скажите - стоило за этим ехать в Австралию?
Так вот, на мой взгляд, - несомненно. И в другие страны - тоже. Я, быть может, потому и езжу.
А как порой бывает тяжело, ведь никому и не расскажешь - не поймут. Поскольку сцена, огни рампы, благодарно стихшая публика, пой - не хочу и наслаждайся в фокусе внимания. Эту херню не опровергнешь, ибо она тоже есть. Но есть и другое.
Как-то позвонил приятель из Ашдода: приезжай, немного почитаешь, платят на месте. Помянув ещё раз, как похожа жизнь актёра на работу девушек по вызову, я тут же, разумеется, приехал. Зал спускался к сцене крутым амфитеатром, набит был битком и явно только что приехавшими: это больше всего видно по глазам -первые месяца два вполне безумные глаза у нас у всех, куда бы нас ни занесло и как бы ни сложились обстоятельства. Всё так и оказалось, это понял я по первому же выступлению. Какой-то банковский деятель принялся усердно убеждать собравшихся, что ввиду его невероятной нутряной любви к приезжим из России все они должны иметь дело только с его банком, не соблазняясь на заведомо лживые посулы всех других. Следом за ним выступил не менее достойный человек, владелец или представитель какой-то огромной и ведущей (по его словам) технической компании. Заявил он сразу, что так любит всех сидящих тут, что с завтрашнего дня готов им продавать стиральные машины, холодильники и прочее -за полцены. Но без гарантии, добавил этот всё же честный человек. Хотя и не потупился. Я, стоя за кулисами, невежливо от смеха хрюкнул, зал не реагировал никак. Но все всё поняли, а их реакция пришлась как раз на мой черёд. Какая это каторга читать стишки в болото, в вату, в мёртвое молчание, в как бы безлюдное пространство, хотя ясно видишь лица - это мне не передать. Невидящие глаза, обращённые куда-то мимо меня, ясно говорили о тягостном и напряжённом размышлении: а как нас хочет обмишулить этот? Минут через пятнадцать зал пришёл в себя, сообразив, что я - нелепая случайность в этом действе, не опасен, позван только ради развлечения, и всё, что я плету, призыва тратить деньги или как-то непривычно поступать не содержит. Тут послышались первые смешки, глаза уже смотрели на меня и явно видели, а главное - установилось в зале то дыхание, которое известно каждому, кто часто выступает: зал с тобой. И вскоре был вознаграждён я за муки, просто-таки счастье испытал, услыхав слова, которые ни в кои веки сам не выдумаешь, поскольку родились они из самой глубины истинно советского человека. Я читал стишки самиздатского ещё времени из цикла под уютным чисто московским названием "Вожди дороже нам вдвойне, когда они уже в стене". И на каком-то из стишков (об Ильиче, по-моему) из зала вдруг по слышался хорошо поставленный, по прокурорски звучный женский голос:
– А почему вас не расстреляли?
В голосе такая слышалась категорическая непреклонность - я вдруг ощутил смутную вину, что со мной этого не случилось. Даже что-то оправдательное залепетал: дескать, сидел, но повезло, вот уцелел - но так неубедительно звучало - я переметнулся наскоро на стишки о любви. А после выступления этот вопрос я благодарно записал, осознавая явленную им душевную глубину.
До сих пор помню свой конфуз, когда был приглашён к старикам и старушкам, которых у нас часто зовут "китайцами" - Это дети той послереволюционной эмиграции, что оказалась в Шанхае, Харбине, и сюда попали много позже. Им свойствен поразительно сохранный и чистый русский язык - он у них остался таким ещё со времени царских гимназий, и я с бодростью и упованием принялся им излагать свои рифмованные впечатления от жизни. Боже, какой ждал меня кошмар! Эти воспитанные люди смотрели на меня внимательно и с видимым доброжелательством, им очень-очень хотелось, чтобы им понравились мои стишки, но ничего с собой поделать не могли: они меня не понимали. Все реалии моей вчерашней жизни, от упоминания которых то смеялись дружно, то качали головами те, кто жил в России эти годы - были почти полностью чужды и слабо понятны людям из Харбина и Шанхая. (После как-то в утешение мне рассказали о подобном же афронте у Галича, когда стал петь он свои песни для парижской первой эмиграции). Я почитал минут двадцать в это улыбчивое ватное пространство и сдался.