Книга странствий
Шрифт:
Как однажды чудом избежал смерти художник Володя Витковский, рассказал он мне случайно в разговоре об Израиле и моей жизни здесь.
– А я вас чуть не разбомбил однажды,- повестнул он так легко, как будто речь пошла о чём-нибудь приятном и сюрпризном.
– А точней - ракетой чуть вас не накрыл. Уж я б не промахнулся, будь уверен.
Службу свою в армии советской проходил Володя на подводной лодке. Осенью семьдесят третьего подлодку эту послали в дальнее секретное плаванье, и, все проливы и контроли хитроумно миновав, она легло на дно вблизи Израиля. Где по приказу всплыть должна была и начисто ракетами покончить с раздражавшей всех страной. Забавно было мне в его рассказе (но не больше, чем забавно, как-то я уже привык), что капитан подлодки был евреем. А спустя неделю ожидания случилась неполадка с кислородом, и раздался во всех отсеках приказ немедленно задраить отверстия, через которые к ним подавался воздух. И обходиться тем, что был, пока не будет нового приказа. Вскоре они стали задыхаться. Но открыть подачу воздуха никто не смел, они были на военном положении.
– И вот уже плывёт моё сознание,- жизнерадостно рассказывал
А вскоре и домой их завернули - не хватило, видно, смелости у кремлёвских миротворцев.
– Могли мы запросто и ни за что подохнуть, - говорил Володя, - если бы не жопа той красотки, дай ей Бог здоровья и что хочется.
А передо мной тем временем своё видение всплывало, и читатели второй моей книги знать не знают, что им было интерес - но её читать благодаря обильным формам одной редакторши из издательства "Детская литература". Называлась эта книга - "Чудеса и трагедии чёрного ящика" - об изучении мозга и психиатрии современной. Я писал её с восторгом и старанием. На поле этой темы открывались мне отменные возможности сказать хотя бы походя и мельком о безумии устройства нашей жизни. После выхода книжки множество знакомых тихо и интимно спрашивали меня: а как тебе удалось сохранить вот это, и вот это? Очень просто удалось. Ведь миф о советской бдительной и всепонимающей цензуре - он был чистой ложью, резали всё сами авторы, а уж за ними подрезали редакторы. Внутренняя цензура была куда более зоркой и чувствительной к малейшему вольнодумию. Так вот набор моей книжки лёг на стол заведующей отделом (очень, кстати, симпатичная и мудрая была старушка, но тем более насквозь она читала каждый текст), и вышел от неё с тремя сотнями отметок - галочек в местах, которые мне следовало сгладить или полностью убрать. И был я вызван в кабинет её, чтоб это обсудить. Дискуссии мне ждать не приходилось: она просто тыкала пальцем, и я зачёркивал или предлагал смягчённый вариант. Она работала в издательстве уже десятки лет, её пугливые поправки были безошибочны и превращали мою книжку в стерильное повествование о научном прогрессе. А я писал совсем не для того. Унылое и вялое моё сопротивление творилось мной скорее из упрямства - книжка явно висела на волоске, а я был начинающий советский автор, и это было единственное издательство, которое печатало меня.
Уже сидели мы, наверно, с час, и ясно было, что она меня отпустит, только полностью дожав. Но тут впорхнула в кабинет редакторша из какого-то отдела, я её знал. Она была настолько пышных и обильных форм, что за глаза её давно уже все называли Дюймовочкой. О чём-то бурно заговорила она со своей начальницей, и та, кивнув мне на соседний стол, предложила сесть и подумать.В руках у меня остался карандаш, которым охолащивалась книжка. Я сначала тупо уставился в набор, его листая: зловещие пометки - галочки пестрели чуть ли не на каждой странице. Что вполне было естественно, писал я книгу с удовольствием и упованием. И тут я обнаружил, что сижу я, загороженный от экзекуторши гигантской задницей сотрудницы. И тут меня постигло озарение. Перевернувши карандаш, пустил я в ход резинку, что торчала на втором его конце. Нет, я стирал пометки не подряд, но с яростью и дикой быстротой. К моменту, когда зад, который заслонял моё самоуправство, заколыхался, я довольно сильно преуспел. Начальница увидела меня задумчиво сосущим карандаш, и что-то материнское было в ее первых словах:
– Надо было, Игорь, раньше думать, надо было думать, когда вы писали.
Я улыбнулся ей в ответ прельстительно и виновато. Мы закончили кромсать набор часа за два, и старушка, посмотрев с сомнением на последнюю страницу, бормотнула, что сомнительных мест было, как ей показалось ранее, гораздо больше.
– Перечитаете ещё раз?
– угодливо предложил я.
– Я в день читаю по три рукописи, - с омерзением ответила она.
– Я отдаю это вашему редактору, с моей стороны вопросов больше нет.
Вот так и получилась книжка, за которую не стыдно и сейчас. Но обратить прошу внимание на то, что не рассыпалась от этой книжки советская власть, не вышли на улицу трудящиеся, которым я хотел открыть глаза, и вообще никто и глазом не моргнул. А как я нервничал те два часа, следы резинки замечая на страницах, так это вовсе никому не интересно.
А сколько было их - ревнителей, блюстителей и охранителей идеологии представить себе можно вряд ли. Набегали они разом, ниоткуда и все вместе. У меня однажды был короткий опыт встречи с такой пожарной командой. Я писал сценарии для Останкинского телевидения, уж не помню, что это была за программа, но мою халтуру они брали. А приятель мой тогдашний, Лёва Минц (он, бедолага, знал языков пять, если не больше, и кормился переводами) меня однажды попросил, чтоб я в сценарии как-нибудь по случаю вставил его имя, почему-то страсть ему хотелось своё имя услыхать с экрана телевизора (или хотел порадовать старенькую маму). И я в очередном сценарии заставил одного героя говорить, что в жизни есть место удивительным людям: вот, например, живёт на свете некий почти безвестный Лев Минц, который знает то ли двадцать, то ли тридцать языков, давно уже им счёт он потерял, а ежели не спится - начинает их перечислять и возле третьего десятка засыпает.
А вечером за час до этой передачи позвонил мне - даже не взволнованный, а потрясённый чем-то мой редактор и велел мне срочно, на такси мотать на студию, поскольку передачу, если я не появлюсь, снимают, а такое происшествие - кошмар и неприятности сотрудникам. А почему - не объяснил, но я, конечно, кинулся, поймал такси и через полчаса уже, волнуясь очень, поднимался на этаж, где все они обитали. А с площадки лифта в коридор войдя, увидел я такое, что не приведи Господь в те годы. Стояли прямо в коридоре, явно в ожидании меня - двенадцать, как не более, нескрываемо взволнованных мужчин (в пиджаках и при галстуках), образуя некую дугу, где в центре высился, иного слова не найти, хоть был он ниже всех, какой-то неприметный мужичонка с ровными волосиками набок и напо-леонистого вида. Все они застыли, глядя на меня и сквозь меня, а мужичонка коротко и резко вопросил:
– Кто такой Минц?
Мне до него было идти ещё метра четыре-пять, а при таком запасе времени уже врасплох еврея не застанешь. И когда метра полтора всего осталось, я спокойно и приветливо сказал:
– Здравствуйте. Минц - это хранитель Ватиканской библиотеки.
Всем, кто читал о коллективной психологии, известно, что в толпе всегда найдётся некто, кто готов немедля что угодно подтвердить. И тут один из окружающих сказал негромко:
– Да, да, да, припоминаю...
Тут у всех разгладились их напряжённые черты, а мужичонка - с меньшей резкостью, но столь же строго у меня спросил:
– А он..?
А я понятлив был, поскольку автор, и немедленно ответил:
– Он большой и давний друг Советского Союза. А недавно было интервью его по радио, он говорил о пользе взаимного влияния культур.
И мужичонка снисходительно кивнул мне, поворачивая спину, и дуга вся развернулась вслед за ним. Я, кстати, правду говорил: недавно Лёва Минц о чём-то именно таком болтал по радио, туда настырно напросившись, чтобы порадовать старушку-маму. А из вот этих, что толпились - ранее не знал я ни одного, а мой редактор с ними не стоял, он был намного ниже в этой иерархии. И мы с ним крепко выпили в тот вечер. Но про Минца подлинного я ему не рассказал, это разрушило бы нашу зыбкую творческую связь.
Тут хорошо бы текст переложить весёлым чем-нибудь, чтобы скорей забыть о тех испуганных блюстителях идеологии, а в случаях таких Шолом-Алейхем рекомендовал поговорить о холере в Одессе. И я с тем большим удовольствием готов последовать его совету, что холеру я в Одессе таки да застал однажды. Летом это было, год - семидесятый. Утром я приехал в Одессу, где уже с неделю меня ждала жена и маленькая дочь. День у меня дивно начинался и сулил быть подлинно одесским. Ибо вёзший меня таксист подсадил какую-то знакомую, увялую, но дикой бодрости толстуху, и они свои удавшиеся жизни шумно обсуждали в той украинско-еврейской тональности, которую я раньше слышал только в анекдотах. По дороге я его тормознул, чтобы купить бутылку вина, женщина молча взяла её у меня из рук, коротко глянула на этикетку и, сочно сказав - "дерьмо", продолжала дружескую беседу. Жену и дочь я отыскал на пляже, мы переговаривались, собираясь поплавать, но в это время вплотную к берегу прошёл патрульный катерок, из матюгальника которого летели хриплые отрывочные слова: холера, в море лезть запрещено, соблюдайте спокойствие. В доме отдыха сказали всем очень логично: оставайтесь, поживите, всё равно мы денег за путёвки не вернём. И дали всем желающим автобус до вокзала. То, что я там обнаружил, можно передать лишь средствами кино, и то необходим какой-то специальный режиссёр. Немыслимой густоты толпа, залившая и зал вокзала, и перроны, не гудела, а кричала, в воздухе витала паническая, эвакуационная ярость и растерянность. Рупор объявил, что все билеты отменяются, посадка в поезда - свободная, и началось столпотворение, подобного которому я в жизни не видал и не хотел бы видеть. Потому что это сильно подорвало мою веру в человечество, а мне всё же уютней жить с хотя бы остатками этой веры. Наша ситуация усугублялась ещё тем, что с нами увязалась некая знакомая с такой же маленькой дочерью, что означало ещё два чемодана. Тем не менее, мы сели в поезд. А в купе нас оказалось двенадцать человек, но мы все сначала были умиротворённо счастливы. Тогда я, кстати, в первый раз столкнулся с азами народной психологии: у нас была какая-то прихваченная снедь, я разложил её на чемодане и, естественно, всех пригласил к столу. Никто не отказался, всю еду умяли в три минуты. А чуть позже - каждая пара стала молча есть своё, и мы с женой лишь удивлённо переглядывались. К ночи ближе на какой-то остановке мы разжились кукурузой. Спали мы с женой (точней, пытались спать) на тех антресолях, что используют род чемоданы. Когда я ровно десять лет спустя ехал по этапу в лагерь, и в купе нас было двадцать два, я вспомнил, как мы некогда переживали ту тесноту, и усмехнулся от блаженства, присланного памятью. Что было душно, жарко, потно, грязно - глупо говорить. Вода в вагоне кончилась через несколько часов, и туалет легко себе представить (хотя лучше не стоит), а про запахи - писать не поднимается рука. Тем более, что впереди нас ждало худшее. К концу второго дня пути вдруг слухи поползли, что нас в Москву не пустят, а поместят в карантин примерно на неделю. И некая конкретная деталь зловеще прозвучала: что вот-вот проводники запрут вагоны. И поэтому, как только мы остановились у входного семафора какого-то город-ка, я аккуратно выбросил в окно все чемоданы, и гуськом мы выбрались на волю через пока незапертую дверь. Потом довольно быстро и машину я нашёл, водитель всё никак не мог понять, зачем хочу я ехать в любой ближайший город, откуда есть поезда на Москву - они ведь были и отсюда. А чтоб они не из Одессы шли, пояснил я, и он пожал плечами, удивляясь прихотливости забалованных москвичей. Ближайший город оказался - Нежин. Ранее он был знаком мне только по названию каких-то выдающихся огурцов.