Книга странствий
Шрифт:
Благодаря такому письменному общению, узнал я как-то (и со мной - весь зал в тот вечер), что в Москве у Павелецкого вокзала есть гранитная мастерская, где на образцах надгробных плит - повсюду фотография приёмщицы заказов. Что в Москве же (улицу не помню) в витрине забегаловки какой-то висит большое красочное уведомление: "Вовремя съеденный бутерброд улучшит ваше настроение на 72 процента". Тут я вспомнил одну собственную находку в городе Ницце в каком-то маленьком баре висела эта небольшая картинка. Был изображён довольно шишкинский пейзаж: текла река, к ней прямо на берег выходила негустая роща, к зрителю спиной, оборотясь лицом к реке, стоял солдат и писал в эту реку, струйка нам была видна.
Благодаря запискам, я оказываюсь порой в атмосфере, донельзя знакомой мне по духу и по жизни. Так в одной семье сильно болела девяностолетняя бабушка, и её пожилая дочь, подойдя к её постели, сказала однажды:
– Мама, сейчас не время болеть, советская власть кончилась! Старушка лучезарно улыбнулась и умерла с тем же выражением счастья на лице.
А в другой семье из школы возвратилась восьмилетняя внучка и, явно желая обрадовать родителей, сказала:
– Папа и мама! Нам сегодня в школе разрешили не любить дедушку Ленина!
А вот чисто шекспировская по накалу трагедийности история.
Девушку-еврейку полюбил уже не молодой мужчина-русский.
Она ему сказала, что выйдет замуж только за еврея, и он, палимый страстью, пошёл и сделал обрезание. Но она осталась непреклонна. Он тогда ушёл из института, где преподавал, стал слесарем, довольно быстро спился и в беседах пьяных часто говорил: "Я за вас, жидов, кровь свою без жалости пролил!" Записки мне кидают на сцену, я в антракте собираю их и тут же отвечаю. А в одном московском клубе ко мне подошла в антракте очень молодая красотка, сунула клочок бумаги мне в ладонь и со стеснением шепнула, чтобы вслух я не читал её послание. Приключение! Любовное приключение!
– с восторгом думал старикашка, унося записку за кулисы. Там же я её немедля развернул:
"Игорь Миронович, а правда ли, что чувство юмора является у человека от комплекса неполноценности?"
Правда, в тот же вечер был утешен я запиской с явно детским почерком:
"Дядя Игорь всё что вы читаете, вы неужели написали сами?"
Как-то вернувшись из Москвы, я на приездной пьянке похвалился полученной в Театре Эстрады любовной запиской (а такие изредка бывают). Неизвестная девица мне писала, что если я со сцены громко скажу "да!", то будет вот что: "Я тогда после концерта подойду к вам в своём бордовом платье, увезу вас к себе, и мы вкусим блаженство вместе".
– Ты сказал?
– восхитились приятели.
– Да нет, конечно, - честно ответил я.
– А она, может быть, всё-таки подошла?
– понадеялись стареющие мужики.
И тут моя жена безжалостно сказала:
– Конечно же, она подошла, просто он дальтоник.
Записки доверительные - песня особая, не всё тут оглашению подлежит, хотя вопросы сплошь и рядом - типовые. Но бывают и весьма неординарные:
"Уважаемый господин Губерман! У меня молодая тёща. Тёща непрочь, и я непрочь. Как это с точки зрения иудаизма? Или воздержаться? "
А одна записка была длинная и трогательная донельзя. Молодая женщина писала, что она весьма мне благодарна: я на книжке год назад написал ей "На счастье!" - и буквально через две минуты подошедший молодой человек попросил у неё дать телефон. С тех пор они уже целый год вместе, он свозил её в заграничную турпоездку и купил зимние туфли. "Но жениться он, мерзавец, не хочет. Может быть, в этот раз Вы мне напишете на книжке что-нибудь такое, чтоб женился?!"
Нет, такую надпись я пока что не придумал. А ведь правда - хорошо бы?
Совсем недавно подошёл ко мне (в Хайфе, кажется) немолодой мужчина очень интеллигентного вида и чуть застенчиво сказал, что он только полгода, как приехал сюда к нам из Питера, и что сочинил он некий новый глагол, уже посланный мне в записке. Удивительно симпатичный вопрос он мне задал, слегка помявшись: есть ли у меня, где ночевать? Я еду в Иерусалим, домой, ответил я недоумённо. А, тогда всё в порядке, сказал он, а то я знаю, в Питере случалось часто: хлопают заезжему артисту, цветы подносят, а потом вдруг выясняется, что и ночевать ему негде, да и голоден уже, как собака. Так что если что - пожалуйста. Я растроганно поблагодарил его, такая заботливость встретилась мне впервые, и подумал мельком, как обидно будет, если сочинил он что-нибудь пустое. Но глагол в записке оказался отменным и лестным донельзя:
Всё, что нажил в стране моей, она решила прикарманить, а я решил остаток дней в Израиле прогуберманить.Порой мне щедро присылают услышанные в фойе суждения, и попадаются весьма небанальные. Так некий молодой мужчина в ответ на хорошие обо мне слова его спутницы задумчиво сказал:
– Не знаю, не знаю... Так издеваться над своими - это по крайней мере нескромно.
Но пора мне закруглять эту главу о счастье, собранном за прошедшие годы в толстой папке. Я категорически запретил себе приводить записки хвалебные и благословляющие, ибо с детства был воспитан мамой и газетой "Пионерская правда" в духе неумолимого соблюдения скромности. Но как-то я набрёл на удивительную, по-иезуитски точно рассчитанную мысль - она изящна и проста: скромность, конечно, украшает мужчину, сказано в ней, но настоящий мужчина может обойтись без украшений. Поэтому в конце я всё же приведу записки, составляющие предмет моей гордости.
"Благодарю Вас, у меня ощущение, словно я выкупался в чём-то хорошем".
"Игорь, почему же Вы не предупредили, что будет так смешно? Я бы взяла запасные трусики".
"Когда мне хочется умереть, я читаю Ваши стихи и снова остаюсь жить. Спасибо Вам. К сожалению, не еврейка".
А последняя записка - в стихах. Она из Питера. Я, прочитав её, позорно прослезился от довольно редкого для меня ощущения, что живу не напрасно.
Вы - друг насквозь прорёванных ночей, какое счастье - вслух произнести: я привожу к Вам юных дочерей, ещё надеясь внуков привести. И в зале, переполненном опять, какое счастье полукровке-маме в глазах детей еврейство увидать, не топтанное злыми сапогами.Высокое искусство мемуара
Когда меня порою спрашивают, как продвигаются мои воспоминания, я честно отвечаю, что всё время сомневаюсь, так ли и о том ли я пишу, поскольку нет единого рецепта, как писать наверняка, чтоб это было интересно и трогательно. Говоря так, я кокетничаю и понтуюсь. Потому что с неких пор я твёрдо знаю, как и что следует вспоминать, вороша былое и тревожа прошлое. Давным-давно (уж лет пятнадцать минуло) попалась мне книжка мемуаров - образец высокий и безусловный. Автора я называть не буду (ведь, наверно, дети с внуками остались), только рядом с ним барон Мюнхгаузен - действительно самый правдивый человек на свете. Имя автора Арнольд, и вспомненное им я не могу не изложить, хотя язык мой слаб, и восхищение от доблестей Арнольда сковывает мне гортань. Но всё-таки решусь, поскольку книга эта канула бесследно в Лету, а являла - подлинный шедевр воспоминательного жанра.