Книга юности
Шрифт:
Неудачный побег
В тысяча девятьсот двадцать первом году Фергана все еще была одним из центров басмаческого движения. В городах Ферганы и на железных дорогах правили большевики, в сельских местностях — басмачи. Для большевиков борьба осложнялась близостью границ, за которыми сидели англичане, верховные покровители и науськиватели басмачей. Оттуда, из Ирана и Афганистана, шло оружие, прибывали английские офицеры, переодетые в узбекские халаты.
Мы тогда жили на станции Коканд II, в начале железнодорожной ветки, связывающей Коканд с Наманганом. Поезда имели своеобразный вид: впереди шла платформа с уложенными по бортам кипами прессованного хлопка, вперед смотрела трехдюймовка, по бортам торчали пулеметы. За этой укрепленной платформой следовали еще две с рельсами,
На пути к Намангану железная дорога пересекала Сыр-Дарью. Мост был старый, деревянный, раскачанный — его поставили еще до революции, временно, да так и не успели заменить постоянным. Поезд полз по мосту едва-едва, как будто на ощупь, мост скрипел, покачивался, оседал, а внизу, пенясь у деревянных опор, бурлила и клокотала бешеная река, желтая от глины, крученная от водоворотов.
Охраняли мост поочередно кокандский и наманган-ский железнодорожные отряды. Секреты выставлялись далеко по обоим берегам реки и вниз по течению и вверх. Мы, кокандские мальчишки, ездили к мосту на рыбалку. Все другие рыболовные места на магистральных арыках и на озерах вблизи Коканда были нам недоступны из-за басмачей. Основные басмаческие силы держались в горах, но вокруг Коканда непрерывно шныряли мелкие разведывательные отряды и даже часто заходили в старый город, где басмачи имели много сторонников из мулл и бывших торговцев.
Да, в старый город они приходили, и я по ночам иногда слышал далекую стрельбу. А вот к нам в поселок не пришли ни разу. Всякий благоразумный человек только радовался бы этому, но какой четырнадцатилетний мальчишка может быть обвинен в тягчайшем грехе благоразумия? С пылающим сердцем, с неослабевающим нетерпением я ждал, я жаждал, чтобы они пришли! В моем воображении всегда жила пленительная картина ночного боя: вспышки выстрелов, пулеметные очереди, взрывы гранат. И я, и мои две гранаты, и мой подвиг! Надо сказать, что у меня действительно были две ручные гранаты — бутылки, попавшие ко мне… словом, появление гранат у меня было сопряжено с выдачей в привокзальном садике оружия бойцам железнодорожного отряда и некоторым образом с недостаточной зоркостью лица, производившего эту выдачу… а впрочем, что тут долго распространяться — были у меня две гранаты, и все!
Я хранил гранаты под подушкой на крыше сарайчика. В Средней Азии принято спать летом на крышах, под ветерком. Я устроил свою спальню во дворе на сарайчике. Это было хлипкое строение из сырцового кирпича, с плоской крышей из камышовых циновок, залитых глиной. Сначала я взбирался на забор, а уж потом на сарайчик — ползком на животе, как по льду, чтобы не провалиться. Крыша упруго прогибалась подо мною и зловеще потрескивала: я спал на пределе прочности.
Наш дом стоял на самом краю поселка. Сразу же за сарайчиком начинались поля, а за ними в зелени садов виднелось маленькое узбекское селение. Сбоку располагалось старое заросшее камышом кладбище с мусульманскими надгробиями, оттуда к нам в поселок приходили лисы воровать кур. По ночам на кладбище выли и хохотали шакалы, кричали совы. Но я привык, и эти ночные голоса не мешали мне спать. А от слишком ранних солнечных лучей охранял мой сон старый тополь, нависающий листвой над сарайчиком. А в изголовье, под подушкой лежали две мои гранаты, всегда заряженные, со вложенными взрывателями. «На всякий случай», — как думал я. Но случая все не было, басмачи к нам в поселок не шли.
Они в поселок не шли за полной бессмысленностью такого налета. Но это не утешало меня. Главное — две гранаты; если бы не гранаты, я бы не ждал их так страстно.
А тут еще в поселке вдруг появился Михаил Котов, парень лет восемнадцати, сын дорожного мастера. Он ушел зимой добровольцем в Красную Армию, в кавалерию; теперь их эскадрон перебросили под Коканд, и Котов отпросился у начальства домой на два дня.
Он приехал в поселок верхом, в шлеме со звездой, с карабином за плечами, с шашкой на боку. Все два дня он был со сверстниками высокомерно молчалив, курил, щурил глаза,
После его отъезда я заболел. Малость тронулся. Мои две гранаты не выходили у меня из головы. Что же, так и пролежат они зря и не принесут мне боевой славы?
Однажды вечером мать, внимательно глядя на меня, спросила:
— Ты здоров? У тебя глаза блестят.
— Вполне здоров, — ответил я. Отец хмуро сказал:
— Ты вчера оставил треть огорода неполитой. Помидоры могут повянуть. Полей сегодня, и как следует. Имей в виду — проверю.
Я полил огород, отец палочкой проверил, насколько глубоко проникла вода в почву, и отпустил меня. Если бы знал он о моих замыслах!
В эту ночь перед рассветом я убежал из дому, захватив свои две гранаты. Письмо родителям я приготовил заранее, краткое письмо и очень бессердечное, как я сейчас понимаю: «Я ушел, искать меня бесполезно, всего вам хорошего, крепко целую…» С крыши сарайчика я спустился во двор, ко мне подбежал пес Дружок, радостно вертя хвостом и скаля зубы, улыбаясь длинной, седой, жестко-щетинной мордой. Было очень рано, птицы еще спали, небо на востоке только начинало протаивать, стояла та особая предутренняя, безветренная тишина, которую страшно нарушить, пахло росистой прохладной свежестью. Окна в доме были открыты, на меня потянуло из комнаты, из темноты сухим и жарким духом. Я положил письмо на подоконник, придавил сверху обломком кирпича и ушел.
Товарным поездом на тормозной площадке — в те годы билетов не брали — я добрался до станции. Каратепа, что вблизи Андижана, увидел на перроне кавалеристов, спросил у них, где стоит эскадрон. Мне сказали, через полчаса я был на месте.
Часовому объяснил, что у меня дело к самому командиру. «Его нет, уехал», — сказал часовой. «А комиссар?» — «Комиссар на месте, проходи».
Комиссара застал я в канцелярии. Это был невысокий смуглый человек лет сорока, по фамилии Нигматуллин, из казанских татар. Он сидел за столом, читал какую-то бумагу. Я вошел, остановился у порога, он спросил, в чем дело, и я очень складно поведал ему легенду о себе. В этой легенде не было ни одного слова правды, кроме фамилии. Я назвался круглым сиротой, без каких-либо родственников на земле, отец мой, для меня самого неожиданно, превратился в путевого обходчика, убитого басмачами при исполнении служебных обязанностей, мать умерла с горя — я так и сказал: «умерла с горя», в полном соответствии с книгой графини Сегюр «Бедный маленький чертенок», — а я вот угодил в беспризорники. А теперь прошу принять меня в Красную Армию, потому что хочу защищать грудью Советскую власть. Я так и сказал: «защищать грудью», в соответствии с газетами и речами ораторов. Не знаю, чего больше было в моем рассказе — лживости или прирожденной склонности к сочинительству, впрочем, это почти одно и то же.
— А где служил твой отец, где он погиб? — спросил комиссар.
— Под станцией Кермине. Это за Катта-Курганом, не доезжая Бухары, — ответил я без запинки. — А вот… нашел…
И я вытащил из мешка свои две гранаты, как всегда заряженные, со вложенными взрывателями. Комиссар взял гранаты, осмотрел, вынул взрыватели.
— Где ты их нашел?
— В пустом вагоне, когда сюда ехал. В углу лежали.
— Так со вложенными капсюлями и лежали?
— Да… Так и лежали.
Комиссар положил гранаты на полку, взрыватели — в ящик стола.
— Ну, пойдем.
Он привел меня в одну из длинных казарм, уцелевших еще от царских времен, сдал дневальному.
— Покажи ему место.
Место мое на нарах оказалось крайним, у самого выхода.
— Тюфяк, подушку сызнова будешь набивать? — спросил дневальный. — Да не стоит — он их только что набил перед самой операцией.
— Кто? — спросил я.
— Ванечкин Петр.
— А где он?
— Убит, похоронили, — ответил дневальный и отошел. А на меня от серого одеяла, от серого тюфяка без простыни, от серой подушки без наволочки словно пахнуло горячим ветром походов и сабельных схваток. И сырой землей…