Книга юности
Шрифт:
Я думал, что мне через два-три дня уже выдадут обмундирование, коня, винтовку и шашку. Ничего не выдали. Командир все не возвращался, да и комиссар куда-то уехал, а остальным не было никакого дела до меня. Бродит здесь, в расположении эскадрона, какой-то приблудный парнишка, ну и пусть его бродит. Я и бродил, смущенно поглядывая на свои ноги: люди вокруг все в сапогах, потому что кавалеристы, а я в штанах из чертовой кожи навыпуск и в разбитых сандалиях. Меня кормили, как и всех, неизменным пшенным супом с вяленой воблой и ничего с меня не спрашивали.
Эскадрон был поставлен на отдых после длительного рейда в горы, после тяжелых боев, люди еще не отошли, в них еще жила отчужденность от мирной жизни — понятно, что меня почти не замечали. Моим соседом по нарам был семиреченский казак Захаров — черноволосый, рябой, скуластый человек, на редкость нелюбопытный. Он даже не спросил, откуда я, как меня зовут, ложился рядом и сразу же засыпал с ужасным храпом.
Однажды я сам первый заговорил с ним:
— Вы знали Ванечкина Петра?
— А как же! — отозвался Захаров. — На этом самом месте спал.
— Где его похоронили?
— Под Гульчей, — неохотно ответил Захар.
— Вы были на похоронах?
— А куда ж я денусь? Хоронили перед строем, как завсегда.
— Салютовали?
— Это что? — не понял Захаров.
— Салют был? Из винтовок над могилой стреляли?
— Это зачем же? — спросил Захаров.
— Так полагается. Для последнего почета.
— Вона! — усмехнулся Захаров. — Этак и патронов не хватит, а они в походе все на счету, до единого. Взять-то негде, что с собой везем, то и есть. Из пулемета длинных очередей не велят давать, короткие только, вот оно как!..
Он отвернулся и захрапел, а я долго ворочался, переживая бессмысленность своего вопроса, и в голову мне приходили горькие мысли, что совсем не так складываются мои дела в эскадроне, как думалось. Но вот вернется комиссар и определит меня куда-нибудь, на самый крайний случай хоть в канцелярию, помощником эскадронного писаря.
Через день комиссар вернулся и действительно определил меня, только не в канцелярию, а на гауптвахту, под арест.
Он привез с собой из Андижана какого-то аккуратненького седенького старичка в плоской соломенной шляпе с черной лентой, в парусиновой толстовке, таких же парусиновых брюках и брезентовых туфлях. К вечеру, когда жар немного свалил, все бойцы, за исключением только дневальных, собрались на полянке, перед столиком, накрытым красной скатертью.
— Товарищи бойцы! — сказал комиссар. — Сейчас товарищ профессор сделает нам доклад…
Он запнулся, заглянул в бумажку, лежащую на столе, и с усилием закончил:
— Селекция и мутация… Товарищ профессор, прошу. Чистенький старичок встал, надел очки и начал тоненьким дребезжащим голоском, пришепетывая и шепелявя:
— Товарищи, вопросы селекции и мутации уже давно приковывают к себе внимание ученых всего мира. Американец Луи Бербанк и наш отечественный селекционер Иван Мичурин из Козлова…
Он
— Вопросы к докладчику есть? — спросил комиссар, когда старичок закончил.
Бойцы молчали, сдержанно покашливали. И вдруг раздался вопрос:
— Хлеба когда будут выдавать полтора хунта?
Я узнал голос Захарова, семиреченского казака, моего соседа по нарам. Старичок, видимо, не расслышал, переспросил комиссара. Тот не растерялся:
— Значит, вопросов нет. Поблагодарим товарища профессора за доклад.
И захлопал в ладоши. Дружно захлопали и бойцы. Старичок раскланялся и, сопровождаемый комиссаром, удалился. Его усадили в зеленую военную фуру на кованых колесах, и с грохотом в облаке пыли он по сухой разбитой дороге отбыл ца станцию, к поезду.
А комиссар вернулся на полянку, к столику, вокруг которого толпились бойцы, дымя самокрутками.
— Что ж ты, Захаров, — укоризненно сказал комиссар, — какой ты вопрос ему задал, профессору…
— Так еще полтора месяца назад сказали, что хлеба полтора хунта будут выдавать, — ответил Захаров.
— Пойми, голова, это дело интендантское, внутреннее дело, а ты с этим — к ученому человеку.
— То-то и есть, что дело внутреннее, — сказал Захаров. — На одном хунте, голодный тоже много не навоюешь.
— Тогда, в таком подобном случае надо тебе, Захаров, в басмачи подаваться, — сказал комиссар. — У них, у басмачей, каждый день мясной плов — из риса, награбленного у бедных угнетенных дехкан, с бараниной, тоже награбленной у бедняков согбенных… А мировой пролетариат ничего, пусть погодит, пока Захаров басмаческого плова досыта накушается.
— Ты мне, комиссар, так не говори, к басмачам не посылай, — обиделся Захаров. — Я в бою, сам знаешь, не сзади всех.
— Знаю, каков ты в бою, и за храбрость спасибо тебе от рабоче-крестьянской власти. А вот вопрос твой был очень даже лишний. Он, профессор, едет сейчас в поезде и думает о нас. Что он может о нас думать после твоих слов, а?.. Недовольны, думает, жалуются.
Захаров промолчал, повинно отвел глаза. Устыдился и отошел. Удивительные все-таки люди стояли у колыбели нового мира — мудрые и наивные, беспощадные и детски чистые. Старичок, конечно, ни о чем не думал в поезде, а комиссар беспокоился; не легла бы хоть самая легкая тень на его эскадрон!
…Взгляд комиссара остановился на мне.
— Пойдем-ка, пойдем. — И он повел меня в канцелярию. Там в присутствии эскадронного писаря состоялся, наш второй разговор.
— Садись, в ногах правды нет, — сказал комиссар. Я почтительно присел на краешек хромоногого стула.