Книга юности
Шрифт:
И угодил Иван Максимович под суд за чужие грехи. Когда вели следствие, он написал в Москву своему бывшему комиссару по гражданской войне. Теперь этот комиссар был в больших чинах и на высокой должности, однако отозвался на письмо старого красноармейца, приехал в Бузулук. Он приехал как раз на следующий день после приговора, по которому Иван Максимович должен был ехать в исправительно-трудовые лагеря на три года, с поражением в правах.
Московский гость получил свидание с Иваном Максимовичем. Вошел в камеру, руки не подал. Сел на табуретку. А Иван Максимович стоял перед ним с опущенной головой.
— Как
— Не знаю, гражданин комиссар. — После приговора Иван Максимович уже не имел права обращаться к вольным людям со словом «товарищ», его специально предупредили об этом. — Одно только знаю, что не брал ни печенья, ни конфет, ни колбасы. А куда девалось, кто взял, не знаю.
— Ты можешь в этом поклясться, что не брал? — спросил московский гость. — Помнишь, я тебя из боя на руках вынес раненого и сам через тебя получил осколок в поясницу. Своей кровью, моей кровью поклясться ты можешь страшной кровавой клятвой?
Ивану Максимовичу сразу вспомнился этот бой с дутовцами под станцией Кувандык, что между Оренбургом и Орском, как чист он был тогда перед всеми, лучше бы его убили в этом бою, угадала бы пуля пониже, в самое сердце. На глазах Ивана Максимовича навернулись слезы. Но московский гость ждал ответа.
— Клянусь, товарищ комиссар, своей и твоей кровью, совместно пролитой на поле боя, не виноват ни в чем, копейкой не попользовался! Клянусь страшной клятвой!
Милиционер, сопровождавший московского гостя, отвернулся, скрывая волнение.
Московский гость протянул Ивану Максимовичу руку.
— Верю! Раз ты поклялся — верю. И ты мне поверь, Иван Максимович, — поезжай в лагерь спокойно, а я здесь без тебя — попробую разобраться. И разберусь, обещаю! Не отойду, пока не разберусь!..
Иван Максимович попал в один из лагерей на севере. Прошел месяц, второй — он все надеялся, ждал письма от комиссара. Прошел третий месяц, четвертым — и надежда погасла в его душе.
А тут как раз Ивана Максимовича перевели на другой лагпункт. Указали в бараке место на нарах. Соседями по нарам, справа и слева, были два вора, оба — в законе, в правах, представители тюремно-лагерной аристократии. Они встретили Ивана Максимовича весьма неприветливо. Улучив минутку, он подошел к надзирателю.
— Гражданин начальник, зачем же меня между ворами положили? Обидно мне.
— Обидно? — прищурился надзиратель. — А чем ты лучше?..
Всего три слова только, а убили они Ивана Максимовича наповал. В самом деле, чем в глазах окружающих он лучше этих воров? Кто здесь знает о его невиновности, кто поверит ему, если в лагере все, кроме воров, утверждают, что невиновны и сидят напрасно. И презираются за это ворами, которые откровенно и даже с гордостью рассказывают о своих темных подвигах и даже преувеличивают их с целью возвыситься. «А чем ты лучше?» — сказал надзиратель, и вполне справедливо сказал, потому что в приговоре за Иваном Максимовичем значилось хищение кооперативного достояния. После этих слов Иван Максимович ожесточился, решил про себя: «Если я не лучше воров, то буду таким же, как они, жизнь все равно погублена…»
О своем бывшем комиссаре он вспоминал с нехорошей усмешкой: отступился, бросил в беде, такой же подлец,
На фронтах гражданской войны Ивану Максимовичу была свойственна отчаянность в боях, так что временами даже приходилось его удерживать. Потом, в мирные дни, отчаянность эта притухла, а здесь, на лагерном переломе, вспыхнула сызнова.
Иван Максимович понимал, что с ворами сойтись не так просто, — надо чем-то выделиться, отличиться, иначе воры не примут к себе.
И он отличился, выделился — отчаянными, безобразными нарушениями лагерных правил. Его неукоснительно сажали в карцер, на штрафной паек, он не сдавался, начинал сызнова безобразничать.
Как-то его вызвал начальник лагпункта.
— Что тебе нужно, Павлов? — спросил он. — Чего ты добиваешься? Ведь я-то вижу: не такой ты, каким представляешься, вовсе даже не такой.
Иван Максимович помолчал, подумал и неожиданно ответил начальнику водопадом отвратительнейшего лагерного сквернословия, при этом он старался кричать как можно громче, с целью, чтобы дневальный из заключенных услышал в коридоре и чтобы через дневального распространился по лагерю слух об его отчаянности в разговоре с начальником и дошел до воров.
Своей цели он достиг. Прямо из кабинета его повели в карцер, но слух об его отчаянности в разговоре с начальником распространился по лагерю и дошел до воров.
В конце концов воры допустили его в свою компанию, хоть и не на равных правах, но все же допустили. Он свято соблюдал воровской закон: не работать, не принимать никаких лагерных должностей, даже наивыгоднейших, как-то: нарядчика, хлебореза или бригадира, с начальством разговаривать не иначе, как матерными словами, презирать и угнетать «фраеров», то есть всех, находящихся вне тесного воровского круга, за исключением только священников и артистов, которых воры считали своими младшими братьями.
Между тем приближалась весна — время тревожное, время побегов.
Известно, что весной каждого человека тянет куда-то в неопределенную даль. Лагерника же тянет вдесятеро сильнее, и в даль вполне определенную — за высокий, острый частокол, на волю.
Еще был жив и славен в памяти лагерников знаменитый побег старого вора Василия Парфеновича, еще распевалась под гитару песня об этом побеге. Вот как начиналась она:
Когда «зеленый прокурор» [11] Мне подписал освобожденье… И вновь я вышел на простор, Увидел жизни пробужденье, Увидел трав сплошной ковер, Покрытый пышными цветами, И я заплакал, старый вор, Большими, крупными слезами…11
Под словами «зеленый прокурор» подразумевается весна.