Книги крови III—IV: Исповедь савана
Шрифт:
— Я не об этом, — ответил он.
Он поглядел на нее. Лаура-Мэй облизнула губы — абсолютно бессознательное действие, без сомнений, но его хватило, чтобы Эрл решился. Все, что ожидало впереди, и фарс, и неизбежная трагедия — хоть пока он не знал этого, — все было предрешено, когда Лаура-Мэй с небрежной чувственностью облизнула губы.
— Ах, черт, — сказал он. — Ты потрясающая.
Он склонился к ней и поцеловал ее вновь, а в это время облака над Скеллитауном разразились громовым раскатом, словно цирковой барабан перед особо опасным номером акробатов.
В номере семь Вирджиния спала и видела сны.
— Кто вы?
Сэди слышала, как она разговаривает во сне. Что же снится жене проповедника? Сэди боролась с искушением пройти в соседнюю комнату и прошептать этот вопрос ей на ухо.
А за сомкнутыми веками Вирджинии сон продолжался. Хоть она и позвала незнакомцев сквозь бурю, они не услышали ее. Боясь остаться в одиночестве, она отпустила надежное дерево (его тут ясе вырвало с корнем и унесло прочь) и начала прорываться сквозь жалящую пыль туда, где стояли две фигуры. Это были мужчина и женщина, оба вооружены. И когда она вновь окликнула их, они напали друг на друга. На шее и на груди у них открылись смертельные раны.
— Убийство! — закричала Вирджиния, а ветер плеснул кровью противников ей в лицо. — Ради бога, кто-нибудь, остановите их! Убийство!
И внезапно она проснулась. Сердце колотилось так, словно готово было взорваться. Сновидение расплывалось у нее перед глазами. Она потрясла головой, чтобы избавиться от чудовищных образов, затем осторожно передвинулась к краю кровати и встала. Голова ее стала легкой и, казалось, могла парить, как воздушный шар. Вирджинии требовалось немного свежего воздуха Никогда она не чувствовала себя более странно: так, словно потеряла всякое представление о реальности. Мир проскальзывал у нее между пальцами, как вода.
Она подошла к двери из номера. В душе плескался Джон, она слышала его — он говорил вслух, обращаясь к зеркалу. Без сомнения, отшлифовывал детали предстоящего выступления. Вирджиния вышла в коридор. Там было прохладнее, но не намного. В одном из номеров заплакал ребенок. Кто-то резким голосом велел ему замолчать. Секунд на десять ребенок затих, потом заплакал снова, еще громче.
«Давай! — мысленно призвала она ребенка. — У тебя столько поводов для крика».
Она верила в людские несчастья — похоже, это единственное, во что она еще верила. Печаль гораздо честнее искусственной жизнерадостности, которая нынче в моде: фальшивый каркас пустоголового оптимизма, заслоняющий отчаяние, что гнездится в каждом сердце. Ребенок же плакал в ночи, не боясь выказать свои страхи. И она молча приветствовала его честность.
Джону Гиру надоело смотреть на собственное лицо в зеркале, и он погрузился в раздумья. Он опустил крышку унитаза и молча просидел так несколько минут. Он чувствовал запах собственного пота, ему нужно было принять душ, а потом хорошенько выспаться. Завтра его ждет Пампа. Встречи, речи, тысячи рукопожатий, тысячи благословений. Иногда он уставал и начинал гадать, не облегчит ли Господь его ношу, хотя бы немного.
Но такие мысли дьявол нашептывает в ухо, не так ли? Джон не хотел внимать его вкрадчивому голосу. Если хоть раз прислушаешься к нему, сомнения одолеют тебя, как они одолели Вирджинию. Где-то по пути сюда он отвернулся от жены, заботясь о делах Господних, и она заблудилась, а нечистый нашел ее. Он, Джон Гир, обязан вернуть ее на путь истинный, заставить увидеть, в какой опасности ее душа. Будут слезы и жалобы; может быть, он даже наставит ей пару синяков. Но синяки исцеляются.
Он отложил Библию, опустился на колени в узком пространстве между ванной и умывальником и начал молиться. Он пытался найти какие-то мягкие доводы, молил, чтобы ему дали силы исполнить долг и избавить Вирджинию от заблуждений. Но вся мягкость покинула его. На ум приходили лишь слова Апокалипсиса. Он позволил им сорваться с губ, и его лихорадка разгоралась все сильнее по мере того, как Джон молился.
— О чем ты думаешь? — спросила Лаура-Мэй, когда привела Эрла в спальню.
Он был слишком поражен тем, что увидел, чтобы вразумительно ответить. Ее спальня походила на музей банальности. На полках, на стенах и даже на полу, как на свалке, красовались жестянки из-под кока-колы, коллекция пестрых этикеток, журналы с оборванными обложками, сломанные игрушки, помутневшие зеркала, открытки, которые никогда не будут посланы, письма, которые никогда не будут прочитаны, — печальный парад забытых и потерянных вещей. Взгляд Эрла метался взад и вперед по этой изысканной экспозиции и не нашел среди хлама ни одной стоящей или целой вещи. Мысль, что все их собрала Лаура-Мэй, заставила сердце Эрла сжаться. Женщина явно не в себе.
— Вот моя коллекция, — сказала она.
— Да, я вижу, — ответил он.
— Я собирала это с шести лет.
Она прошла через комнату к туалетному столику. Другая женщина, думал Эрл, начала бы прихорашиваться, но для Лауры-Мэй там было лишь продолжение ее выставки.
— Любой человек оставляет что-то после себя, — сказала она Эрлу, приподнимая какой-то мусор с нежностью, будто драгоценный камень.
Перед тем как поставить вещь на место, она тщательно осматривала ее. Только теперь Эрл увидел, что весь хлам тщательно систематизирован, каждый предмет пронумерован. В ее безумии была некая система.
— В самом деле? — отозвался он.
— О да. Хотя бы обгоревшую спичку или салфетку в губной помаде. У нас служила девушка-мексиканка по имени Офелия. Она убирала комнаты, когда я была маленькой. Мы с ней играли, и с этого началась моя коллекция. Она всегда приносила мне что-то, оставшееся от уехавших гостей. Когда она умерла, я продолжила сама. Обязательно сохраняла что-нибудь на память.
До Эрла стала доходить абсурдная поэзия ее музея. В ладном теле Лауры-Мэй таился выдающийся дар хранителя и систематизатора. Не потому, что это было искусство. Но она собирала вещи, чья природа была интимной; символы ушедших людей, которых, вероятнее всего, никогда больше не увидит.