Книги стихов
Шрифт:
Поражают почти дословные совпадения десятой элегии с этим фрагментом, и не важно, прочитал его Рильке где-нибудь или угадал. Неудивительно, что вслед за «Дуинскими элегиями» в поэзию Рильке возвращается Орфей.
В 1922 году, едва завершив «Элегии», Рильке в течение трех недель создает «Сонеты к Орфею», написанные в качестве надгробного памятника Вере Укама Кнооп (юная танцовщица, умершая в возрасте 19 лет). «Элегии и сонеты постоянно поддерживают друг друга, – писал Рильке, – и я вижу бесконечную милость в том, что я одним дыханием мог наполнить оба
Ответ на этот вопрос дает Орфей, гений двойной страны, посредник между живыми и мертвыми:
Он из тех, что остались гонцами, и в дверях перед мертвецами держит он блюдо хвалебных плодов.Последние годы жизни Рильке проводит в замке Мюзо в швейцарском кантоне Вале. Он безнадежно болен, он знает, что у него белокровие. Пишет он в это время главным образом по-французски, но не для того, чтобы стать французским поэтом, а для того, чтобы найти новую возможность выйти за пределы пусть даже поэтического языка. Его строкой «Grand-Maitre des absence» («великий магистр отсутствий») восхищалась Марина Цветаева, которой Рильке посвятил трагически проникновенную Элегию, одно из последних своих произведений на немецком языке.
Рильке умер 29 декабря 1926 года в клинике Валь-Монт. Самому себе он написал эпитафию, в которой прочитывается имя Райнер:
Роза, рай не рай, сколько век, а сон этот ничей навеки.В. Микушевич
Книга Часов
Книга о монашеской жизни. 1899
Клонится час, и его металл
ясный коснулся меня;
трепещут чувства, я испытал
плоть наступившего дня.
Мир не готов еще до сих пор,
пока на мир не взгляну;
вещи-невесты, и каждый мой взор
избрал бы из них одну.
Нет мелочей, когда на золотом
фоне пишу без прикрас
все, что люблю, и не знаю притом,
чью душу я в будущем спас.
Полет
кругам я теряю счет;
возможен вряд ли круг самый желанный,
но как он, последний, меня влечет!
Бог – башня; влекусь кругами к Нему,
на тысячелетья взлетев;
я вихрь или сокол, сам не пойму.
Что, если я лишь распев?
На юге братья у меня в сутанах,
и в рощах лавровых монастыри.
Какими человечными в тех странах
мадонны кажутся, при Тицианах,
чей Бог сияет: Посмотри!
Но я подчас природу чую Божью,
в себя запав; мой Бог там тьма густая
в сплетеньи земляном корней несытых.
Из теплоты Его произрастая,
порою на ветру охвачен дрожью,
не ведаю ветвей, внизу сокрытых.
Грешно Тебя писать по произволу;
Ты брезжишь и родишь от света свет.
Отвергнув многоцветную крамолу,
лучистому мы верим ореолу
в сокрытии святом Твоих примет.
Мы строим образа Твои веками
перед Тобой, как стены без конца;
Тебя благоговейными руками
закрыв, чтобы лучше видели сердца.
Люблю часы ночного погруженья
я в самого себя, где жизнь, как в старом
письме таясь, недаром или даром
пережита, исканье отраженья,
легенда и возможность искаженья.
В свои глубины молча погружусь,
где мой двоится век вневременными днями,
и деревом себе кажусь,
растущим над могильными тенями
и теплыми объемлющим корнями
гроб мальчика, чьи давние печали,
в моих ветвях воскреснув, зазвучали.
Сосед мой Бог! Ты знаешь, почему
к Тебе стучусь я ночью, как Ты слышишь?
Я редко слышу, как Ты в зале дышишь,
а каково там одному?
Твой не застанет зов меня врасплох:
я сразу встрепенусь при этом зове.
Попросишь пить, я рядом, наготове,
я близко, Бог!
Между Тобой и мной тонка стена.
Твой или мой раздастся крик,
и воцарится снова тишина,
хоть рухнет вмиг
единственный заслон.
Передо мной стена Твоих икон.
Иконы, имена Твои, оплоты
вокруг Тебя, где меркнет в глубине
мой слабый свет с Тобой наедине,
и в обрамленьи теплятся красоты.
А чувства цепенеют, как сироты,
и до Тебя не дотянуться мне.
Когда бы тишина глубокой тайной
над суетой расплывчато случайной
возникла, заглушая смех соседний,
в тревожном шуме чувств моих и бредней,