Книги в моей жизни: Эссе
Шрифт:
«Она видит в них прославление жизни, почти религиозное уважение и любовь к ней. И наивно спрашивает себя: если она столь естественно откликается на „Листья травы“, то, может быть, эти стихи были написаны специально для женщин?»
И Жамати добавляет:
«Какое свидетельство в его пользу — эта женщина с великим сердцем, эта безупречная, всеми почитаемая и обожаемая мать, которая сумела разглядеть в нем нечто священное!» [151]
Жамати говорит о ее «na"ivet'e» [152] . Я бы сказал о ее «проницательности». Ее мужестве. Ее величии. Ведь она была англичанкой, не забудьте! Нет, даже когда Уитмен, казалось бы, обращался «специально» к женщинам, слова его были адресованы как женщинам, так и мужчинам. Одно из величайших достоинств Уитмена состоит в том, что он возносил равную хвалу и женщине, и мужчине. Он считал их равными. Он воспевает их мужественность и женственность. Он видел, что есть в мужчине женского, а в женщине мужского — задолго до Отто Вейнингера {93} ! На него клеветали именно потому, что он увидел в каждом из нас сексуальный дуализм. Одним из немногих примеров, когда он внес радикальное изменение в оригинальный текст, была замена на женщину вместо мужчины для того, чтобы, как говорят, избежать подозрений в «гомосексуальных» наклонностях. Сколько мерзостей было написано по этому поводу! Какую чушь несли психоаналитики! Любой, кто говорит о любви, великой любви, подпадает под подозрение. Таким же нападкам подвергались величайшие благодетели человеческой
151
Цитата в оригинале на французском языке (примеч. перев.).
152
Наивности (фр.).
Когда несколькими страницами выше я упомянул о туманном и отрешенном выражении глаз Уитмена, у вас, надеюсь, не возникло впечатления, будто я считаю его холодным, равнодушным, черствым человеком, который живет в своем «брахманском великолепии» и снисходит до толпы лишь тогда, когда ему захочется! Достаточно вспомнить о годах, проведенных им на поле боя и в госпиталях, чтобы уничтожить даже тень подобного подозрения. Кто еще способен на такую жертву, такое самоотречение? Этот опыт потряс его до основания [153] . Он сделал гораздо больше, чем можно требовать от человека. Не только потому, что серьезно подорвал свое здоровье, хотя и эта цена очень высока. Но речь, скорее, идет об испытании слишком тесным общением. Много говорилось о его неизменном сочувствии. Здесь больше подходит слово сострадание. Впрочем, в нашем языке нет слова, способного выразить это всеобъемлющее чувство.
153
См. страницу XVII предисловия Оскара Карджилла («Уолт Уитмен как святой») к книге «Исцелитель ран» (примеч. автора).
Этот опыт, который, повторяю, следует сравнивать с испытаниями Достоевского в Сибири, вызвал множество спекуляций. В обоих случаях это была Голгофа. Врожденное братское чувство Достоевского, природный дух товарищества Уитмена по велению Судьбы прошли проверку в огненном горниле. Независимо от того, сколь велика была их человечность, оба они не были избраны для подобного опыта. (Это не праздное замечание. В человеческой истории есть прославленные примеры людей, избранных для того, чтобы подвергнуться ужасающему искушению или испытанию. Я думаю прежде всего об Иисусе и Жанне д’Арк.) Уитмен не ринулся сломя голову в добровольцы, чтобы служить солдатом Республики. Достоевский вступал в «движение» отнюдь не с целью доказать свою способность к мученичеству. В обоих случаях обстоятельства решали за них. Но в конце концов именно это и является проверкой человека — как принимает он удары Судьбы! Только в тюрьме Достоевский по-настоящему познакомился с учением Христа. Только на поле боя, среди убитых и раненых, Уитмен понял смысл отречения или, точнее говоря, служения без мысли о награде. Лишь героическим людям дано выдержать такие страдания. Лишь просветленным людям дано преобразить свой опыт в великие послания любви и благословения.
Уитмен узрел свет{94}, воспринял озарение за несколько лет до этого решающего периода своей жизни. С Достоевским дело обстояло иначе. Обоим суждено было усвоить урок, и они усвоили его среди страданий, болезней, смертей. Беззаботный дух Уитмена претерпел изменения — и углубился. «Товарищество» превратилось в более страстное принятие своих собратьев. Взор 1854 года — взор человека, несколько ошеломленного представшим ему видением, — преобразился в более широкий и глубокий взгляд, обнимающий всю вселенную наделенных чувствами существ — но также и мир неодушевленный. Это уже не экспрессия человека, явившегося откуда-то издалека. Это взгляд человека, который находится в самой гуще жизни, полностью принимает свой удел и наслаждается им — что бы ни случилось. В этом, быть может, меньше божественного, но намного больше истинно человеческого. Уитмен нуждался в подобном очеловечивании. Если он, как я твердо верю, пережил (в 1854 или 1855 году) расширение сознания, то должен был произвести переоценку всех человеческих ценностей — в противном случае, он мог бы сойти с ума. Уитмену следовало жить как человеку, а не как Богу. В случае с Достоевским нам известно, сколь устойчивой оказалась усвоенная им (вероятно, через посредство Соловьева) идея «человекобога». Достоевский, просветленный из самых глубин, должен был очеловечить Бога в себе. Уитмен, награжденный просветлением извне, должен был обожествить в себе человека. Это взаимное оплодотворение бога и человека — человек в боге, бог в человеке — в обоих случаях имело далеко идущие последствия. Сейчас стало обычным утверждение, что пророчества этих двух великих людей потеряли всякое значение. И Россия, и Америка превратились в общество глубоко механизированное, автократическое, тираническое, материалистическое и безумное. Но давайте подождем! История должна пройти весь свой путь. Негативный аспект всегда предшествует позитивному.
Биографы и критики часто обращаются к этим критическим периодам в жизни и, рассуждая о «братстве» и «универсальности духа», создают впечатление, будто простая близость к страданию и смерти была причиной развития этих свойств у их героев. Однако, если я правильно понимаю характер Уитмена и Достоевского, повлияло на них другое — осознанное ими бесконечное расширение души. Именно души их были затронуты — точнее, ранены. Достоевский пошел в тюрьму не как борец за социальные права, а Уитмен явился на поле битвы не в качестве сиделки, врача или священника. Достоевскому пришлось жить так же, как всем его собратьям по заключению: подобно им, он был совершенно лишен частной жизни и жил, как зверь, — мы знаем это по мемуарным свидетельствам. Уитмену пришлось стать сиделкой, врачом и священником в одном лице, поскольку никто другой, кроме него, такими редкими качествами не обладал. По складу характера он никогда не избрал бы ни одно из этих занятий. Но одинаковый животный магнетизм — или одинаковое божество в каждом — под давлением сходных обстоятельств принудили двух этих людей выйти за пределы самих себя [154] .Обычный человек, претерпев нечто подобное, вполне может до конца дней посвятить себя заботам об обездоленных — признать это своей «миссией», которую должно исполнять. Но Уитмен и Достоевский вернулись к литературному творчеству. Если и была у них «миссия», она включена в их «послание».
154
То же самое произошло с Кабесой де Вака (примеч. автора).
Возможно, я недостаточно четко выразился. В таком случае, позвольте мне сказать следующее: именно потому, что эти двое были прежде всего и в первую очередь художниками, они создали особые условия, связанные с их жестоким опытом, и поставили себя в эти условия, чтобы преобразовать и облагородить этот опыт. Не все великие люди способны выдержать — как сделали эти двое — открытое соприкосновение души с душой. Это выходит за пределы сил человеческих: быть свидетелем — не один раз, а многократно — того, как человек расширяет свою душу. Обычно мы не заходим так далеко со своей собственной душой. Человек может открыть сердце, но не душу. Если человек раскрывает другому душу, это требует такого отклика, на который, судя по всему, очень немногие способны. Я думаю, что в некоторых отношениях ситуация Достоевского была тяжелее, чем у Уитмена. Своих товарищей по несчастью он утешал так же, как Уитмен, но при этом всегда считался одним из них, то есть преступником. Естественно, он думал о вознаграждении не больше, чем Уитмен, но чувство человеческого достоинства было утрачено им навсегда. С другой стороны, можно сказать, что именно это и облегчало ему миссию «ангела-хранителя». Он мог смотреть на себя как на жертву и страдальца, поскольку на самом деле был жертвой и страдальцем.
Но самое главное — я не должен это упустить! — состоит в том, что именно к этим двоим инстинктивно и безошибочно обращались измученные души вокруг. И не имеет значения, добровольно или вынужденно взяли
Я по-прежнему не могу оставить тему пережитых ими необычных испытаний. Мне нужно теперь подойти к ней с другой стороны — со своей личной стороны. Здесь есть нечто такое, что я должен обязательно прояснить…
Как вам известно, около пяти лет я работал менеджером по кадрам в одной телеграфной компании. Вы знаете из «Козерога», какова была природа и масштаб этого опыта. Даже тупица способен понять, что подобный избыток контактов к чему-нибудь да приведет. Знаю, что я особо подчеркнул многочисленность, а также разнообразие человеческих типов — и уделил большое внимание тем условиям жизни, которые составляли мой повседневный удел. Бегло, как мне кажется теперь, слишком бегло затронул я горькую тему постоянно возникающих конфликтов между людьми. Но достаточно ли я выразил этот аспект моего ежедневного опыта — как люди передо мной унижались, раздевались догола, не утаивали ничего, абсолютно ничего? Они рыдали, падали передо мной на колени, хватали меня за руку, чтобы поцеловать ее. О, было ли вообще что-то, перед чем бы они остановились? И все это зачем? Да чтобы получить работу или поблагодарить меня, если они ее получили! Как если бы я был Всемогущим Богом! Как если бы от меня целиком зависела их судьба. А я, последний человек на земле, который пожелал бы вмешиваться в судьбу другого, последний человек на земле, который пожелал бы встать выше или ниже другого, который хотел бы смотреть любому человеку в лицо и приветствовать его как брата, как равного, я был вынужден или полагал, что вынужден, исполнять эту роль почти пять лет. (Потому что мне нужно было содержать жену и ребенка; потому что я не смог найти никакой другой работы; потому что я был ни к чему не способен и не пригоден, кроме как к этой случайной роли. Да, случайной! Потому что я просил место посыльного, а не менеджера по кадрам!) И каждый день мне приходилось отводить глаза. И я в свою очередь чувствовал себя униженным, доведенным до отчаяния. Я был унижен тем, что люди считают меня благодетелем, доведен до отчаяния тем, как постыдно человек способен опуститься ради такой вещи, как работа! Правда, я сам сражался за право стать «посыльным». Когда же был отвергнут — возможно, потому что они посчитали мою просьбу несерьезной, устремился на штурм директорского офиса. Да, я тоже приложил массу усилий, чтобы получить эту вшивую, сучью работенку мальчишки-посыльного. (Мне было двадцать девять лет. Кажется, для такой работы возраст достаточно зрелый.) Поскольку гордость моя была задета, я решил отстаивать свои права. Кого они отвергли — меня? Меня, который снизошел до самой жалкой работы на земле? Невероятно! И когда я вернулся из директорского офиса в кабинет главного менеджера, заранее зная, что победа в моих руках — прием в духе Достоевского! — то воображал себя высшим космодемоническим посыльным, если хотите, посыльным самого Господа Бога. Я знал не хуже слушавшего меня хитрого пижона, что о работе мальчишки-посыльного уже и речи быть не может. Я настолько раздулся от важности, что, если бы этот пижон сказал, что не собирается предлагать мне место менеджера по кадрам в отдел посыльных, а хочет вырастить из меня следующего президента телеграфной компании, я бы и бровью не повел. Но, хотя я и не стал будущим кандидатом в президенты, все же получил больше, чем рассчитывал. Лишь превратившись в менеджера по кадрам, когда в руках моих оказались судьбы примерно тысячи человек, я понял, как должны звучать в ушах Бога просьбы и мольбы несчастных людей. (То, что такого Существа, каким его воображают эти бедолаги, не существует, делает эту ситуацию еще более ужасной и смешной.) Для этих жалких «космических отбросов» — посыльных — я действительно был Богом. Не Иисусом Христом, не Его святейшеством Папой, а Богом! А быть Богом или хотя бы его подобием — это одна из самых разрушительных для человека ситуаций, которую только можно вообразить. Я прошу у Бога только одного: пусть этим мелким тиранам, именующим себя диктаторами, этим глупым мышам, уверенным, что только они способны управлять миром, будет позволено сыграть ту роль, для которой эти идиоты считают себя предназначенными свыше! Почему бы нам, гражданам земли, знающим их крайнее самодовольство и глупость, не предоставить им на краткое время полную и неограниченную власть? Эти мыльные пузыри, надувшиеся от претенциозности (которой мы все в какой-то мере обладаем), лопнули бы мгновенно. Но, если мы не желаем вверить себя даже в руки Господа — я имею в виду тех, кто в Него верит, — то как можем мы надеяться когда-либо провести столь радикальный и юмористический эксперимент?
Этот Бог, которого люди представляют с ладонью, постоянно приставленной к уху, чтобы не упустить ни одну из их просьб и молитв, почему он не краснеет, не морщится, не содрогается от боли, скорби и муки, когда слышит этот отвратительный кошачий концерт, который доносится с крошечной обители под названием Земля? (Ибо мы не единственный род творения. Далеко не единственный! Ведь есть и другие звездные миры! Подумайте о тех, что давно взорвались, и тех, которых эта судьба только ожидает!)
Дорогой Леден, я вот что пытаюсь сказать… человека можно лишить человеческого достоинства, если поставить его над другими людьми, если предоставить ему возможность делать то, что человек не должен делать, а именно: судить, казнить и миловать — или же принимать изъявления признательности за благодеяние, которое не благодеяние вовсе, а дарованное любому человеческому существу право. Не знаю, что было труднее выносить — их бесстыдные мольбы или их неумеренную благодарность. Знаю только, что я страшно мучился, что больше всего на свете хотел жить моей собственной жизнью и никогда больше не иметь дела с этой жуткой игрой в господина и раба. Выход я нашел в писательстве и сделал все необходимое, чтобы вновь спуститься в пропасть. Теперь я воистину внизу, а не наверху, как прежде. Сейчас мне приходится выслушивать то, что другие хотят, что считают хорошим или дурным и прежде всего «что почем продается». Но в этой новой роли есть утешительная сторона: занимаясь своим делом, я ни у кого не вырываю изо рта кусок хлеба. Если у меня и есть босс, то он невидим. И я никогда не молюсь ему, как никогда не делал этого для Большого Босса.
И вот теперь, когда мне кажется, что я сделал из себя усердного труженика, что я знаю свое ремесло и могу этим удовлетвориться, когда я смирился даже с постоянной задержкой моих «гонораров», наступает черед разобраться с еще одной грозной букой — Общественным Вкусом. Помните, я говорил, что если бы Уитмен капитулировал в этом деле, если бы он послушался своих советчиков, то воздвигнутое им здание было бы совершенно иным. Некоторые друзья и приверженцы возникают тогда, когда вы плывете в толпе, другие сплачиваются вокруг вас, когда вы находитесь в опасности. Лишь последние достойны наименования друзей и приверженцев. Странно, но единственный вид поддержки, который хоть что-то значит, исходит от тех, кто верит в вас безоговорочно. От тех, кто идет за вами до конца. Малейшее сомнение, малейшее колебание, малейшее отступление — и ваши предполагаемые сторонники становятся вашими злейшими врагами. Абсолютной преданности должно соответствовать полное принятие. Те, кто защищает вас, несмотря ка недостатки, в конечном счете работают против вас. Когда вы сражаетесь за какого-нибудь человека, то должны брать его целиком: он должен быть таким, какой он есть, и любые сомнения недопустимы.