Книги в моей жизни: Эссе
Шрифт:
Да, чем сильнее цепляемся мы за старое, чем громче выкрикиваем нелепые обвинения, чем яростнее проклинаем это гравитационное течение, тем больше подчиняемся ему. „Желающего судьба ведет, нежелающего — тащит“».
Это уже не «начало великого человеческого сражения», как писал Бальзак, — мы находимся в самой гуще его. И Поуис прав, когда говорит, что взбунтовалась именно человеческая душа. Душу тошнит от трупного поклонения жизни, которому предавалось человечество на протяжении нескольких последних тысячелетий.
Есть один американский астролог, Дэйн Радьяр{96}, который описал ожидающую нас перемену с большей ясностью и проницательностью, чем кто-либо из тех, кого я знаю. Многие его статьи появлялись на страницах популярных журналов, посвященных астрологии. Книги же широкого распространения не получили. Если бы мы понимали суть этого глубокого движения, если бы находились в согласии с ним, то никогда не прогнали бы подобного писателя в дешевенькие
Америка, как и Россия, ускорила процесс гниения и разложения. Оба этих великих народа, словно трудолюбивые ангелы-черви, прорывают туннель через ту самую сердцевину яблока, чтобы совершить, не сознавая того, таинственное жизненное преобразование. Совершенно того не сознавая, они используют новые силы жизни для собственного уничтожения. Европа, которой концы и начала ведомы гораздо больше, устрашена и, можно сказать, парализована угрозой гибели, нависшей над ней из-за образа действий этих дремлющих Голиафов. Европа осознанно хочет сохранить старое — и предпринимает лишь робкие, осторожные попытки примериться к новому. Европа — не лунатик. Это усталая старуха, утомленная мудростью, но все еще не способная уверовать. Ею правят две страсти — ужас и тревога. Если Америка похожа на плод, сгнивший до созревания, то Европа — это ипохондрик, живущий в стеклянной клетке. Все, что происходит во внешнем мире, вызывает страх и несет угрозу для хрупкого затворника, обрекшего себя на добровольное заточение. Это изящное и долго страдавшее существо пережило столько потрясений и катастроф, что само слово «революция», сама мысль о «конце» заставляют его содрогаться. Европа не желает верить, что «зима жизни завершилась». Она предпочитает мороз оттепели. Без сомнения, лед так же боится потерять свою крепость. Но Природа, совершая свои бесконечные преобразования, не спрашивает разрешения даже у льда и обращает его в жидкость. Именно это, мне кажется, и лежит в основе страха, овладевшего европейцем. Его не спрашивают, хочет ли он участвовать в новом, безымянном, ужасающем процессе, охватившем весь мир. «Если это похоже на то, что происходит в России, — говорит он, — если это похоже на то, что случилось в Китае, Америке или Индии, мне этого не надо». В душе он даже готов примириться со своей религией, если она поможет ему справиться с паникой. И ужас его только увеличивается при мысли, что новая жизнь обойдется без божества и снятая с Бога ответственность будет возложена на человечество в целом. Он не видит причины радоваться тому, что новое освобождение зависит от человека. Он слишком человечен и при этом человечен недостаточно, чтобы поверить, будто власть может исходить от человека — особенно, от «простого человека». Он был свидетелем революций сверху и снизу, но в обоих случаях человек показал себя зверем. И если вы скажете ему, как это сделал Поуис, что «сейчас взбунтовалась именно человеческая душа», для него это будет звучать так: «Бог стал Врагом Творения». Он может узнать душу в великих произведениях искусства, угадать ее движения в подвигах героев, однако он не смеет смотреть на душу как на изначальную мятежницу, помещенную в самое сердце вселенной. Для него творение — это порядок, а все, что угрожает порядку, идет от дьявола. Но душа стремится вырваться из-под любой власти — даже гармонии творения. Душу искусства можно определить, но сама душа определению не поддается. Мы не должны спрашивать, куда она стремится, какие цели и задачи ставит перед собой. Мы должны подчиняться ее велениям.
«Ничто не спасет меня, и умру я от болезни смерти, если только не познаю радость…
Если только не наполню уста пищей вечной, подобной спелому плоду, в который ты вонзаешь зубы, и сок его заливает твое горло…»
Это язык души. И есть еще язык мудрости души:
«Это так ясно, что сразу это и не разглядишь. Ты должен знать тот огонь, который ищешь. Это огонь твоей собственной лампы, И это твой рис, сваренный в самом начале времен».Приехав в Европу, я так возрадовался бегству из отечества, что хотел остаться в Европе навсегда. «Это мое место, — сказал я себе, — моя земля». Затем я оказался в Греции, которая всегда была отчасти как бы вне Европы, и я подумал, что останусь здесь. Но жизнь схватила меня за шиворот и снова водворила в Америку. Благодаря моему короткому пребыванию в Греции, благодаря тому, что происходило
«Что ты скажешь тому, кто придет к тебе ни с чем?»
«Выбрось это!»
Это «мондо» используется для иллюстрации следующей мысли: «мы должны идти вперед даже из духовной нищеты, если она используется как некое средство познать истину Дзен».
С духовной нищетой Америки, вероятно, ничто в мире не может сравниться. И, конечно, она никогда не служила средством познать истину Дзен. Но «Песня большой дороги» была создана американцем — и таким американцем, которого никак нельзя заподозрить в скудоумии. Она рождена оптимизмом и неистощимой щедростью человека, пребывающего в полном согласии с жизнью. Она дополняет послание св. Франциска Ассизского.
Идите вперед! Не останавливайтесь! Перестаньте суетиться!
Лоуренса испугала — нет, ужаснула — мысль, что этот Уитмен принимает все, ничего не отвергая, живет с полностью открытыми шлюзами, всеми шлюзами — словно некое чудовище морских глубин. Но существует ли более целительный, более утешительный образ, чем эта человеческая сеть, свободно плывущая по воле волн в потоке жизни? Куда хотели бы вы поместить человека? В каком месте велели бы ему бросить якорь и пустить корни? Разве не отведено ему божественное место — в вечном потоке?
Может ли дорога привести к концу? В таком случае, это не большая дорога.
«Мы созданы из того же материала, что мечты». Именно так и даже больше. Гораздо больше. Жизнь — не мечта. Мечты и жизнь вступают в брачную связь, и де Нерваль создал на этой основе самую запоминающуюся из своих мелодий{97}. Мечты и мечтатель составляют одно целое. Но это еще не все. Это даже не самое важное. Мечтатель, знающий в мечтах, что он мечтает, мечтатель, не делающий различия между тем, мечтает ли он с открытыми или закрытыми глазами, близок к высшей самореализации. Но человек, который перешел от мечты к жизни, перестал грезить даже в состоянии транса и уже не мечтает, ибо больше не голоден и не жаждет, не вспоминает больше ни о чем, ибо добрался до Источника, называется иначе — это Пробужденный.
Дорогой Леден, на этом я мог бы завершить свое письмо; оно содержит «предельное» звучание, которое означает конец. Но я предпочитаю возобновить его и завершить на более человеческой, более непосредственной ноте. Вы помните, что я упоминал о моем палестинском друге Веселииле Шаце: иногда мне случается навещать его во время прогулки. Недавно, направляясь в город (Монтерей), мы стали обсуждать книги, которые прочли и полюбили в юности. Мы не в первый раз беседовали о подобных вещах. Но когда он начал выпаливать названия всемирно известных книг, прочитанных им на иврите — его родном языке, я почувствовал, что должен рассказать кое-что обо всем этом вам, а через вас и миру.
Полагаю, впервые мы затронули эту тему, когда он снял с моей книжной полки «Разочарованного» Лоти. Рядом стояла еще одна книга Лоти «Иерусалим», которую он никогда не читал, о которой никогда не слышал и которая его очень заинтересовала. Вам, должно быть, интересно знать, что мы часто говорили об Иерусалиме, Библии — особенно о Ветхом Завете, о таких персонажах, как Давид, Иосиф, Руфь, Есфирь, Даниил и т. д. Иногда мы проводили целый вечер за беседой об этой странной, пустынной части света, где расположена гора Синай. Порой говорили о проклятом городе Петра или о Газе{98}, порой об удивительных йеменских евреях, которые построили в Йемене (Аравия) одну из самых интересных столиц мира — Сану. Или же о бухарских евреях, обосновавшихся в Иерусалиме несколько столетий назад: они до сих сохранили свой исконный язык, обряды и обычаи, удивительные головные уборы и поразительно красочные наряды. Иногда мы беседовали о Вифлееме и Назарете, которые у него ассоциируются с исключительно светскими впечатлениями. Или же о Баальбеке и Дамаске — в обоих этих городах он побывал.