Кнут
Шрифт:
— Нет, — прошептал Подколзин, — нет. Все, что угодно, только не это. Я не могу уже кануть в Лету. Я побывал там и сыт по горло. Что мне делать?
— Ты — социальный мыслитель. Твое дело — отвечать, а не спрашивать. Впрочем, не все так безнадежно. Судьботворчество, любезный Егор, это особая комбинаторика. Поскольку «Кнут» уже просвистел, тебе есть смысл взяться за «Пряник». Всему
— Навряд ли второй раз это возможно, — Подколзин устало махнул рукой. — Я чувствую, что иду на дно. Теперь безвестности я не выдержу.
Похоже, Дьяков был даже шокирован.
— Коли ты так славолюбив, — Яков Дьяков развел руками, — в запасе есть еще суицид. Самоубийц запоминают. Но это — не христианский выбор.
Подколзин ткнулся небритой щекой в острую дьяковскую скулу и шатким шагом ступил за порог.
Через распахнутое окно Дьяков видел, как он бредет по аллее. Видел ссутулившуюся спину, опущенную тяжелую голову и одеревенелые ноги — казалось, Подколзин идет против воли.
— Зря я подкинул ему идейку, — озабоченно бормотнул Яков Дьяков. — Еще поверит в посмертную славу. Возьмет да вколотит в стенку гвоздь. Свободная вещь. Творцы этим балуются. Но — нет. В этом случае пронесет.
Подколзин шагал, как слепой Эдип. Не видя ни малышей, ни их мам, ни ветеранов, греющих кости. Не было для него ни солнца, ни радушия Яузского бульвара, ни гостеприимства июня.
А видел все тот же хоровод, в котором неслись перед ним все те же — избранники, любимцы и баловни, его благодарные читатели и почитатели «Кнута». В этом неостановимом вращении таился, однако же, высший смысл: каждый из этих штучных людей был в то же время камнем, опорой, ступенью величественной пирамиды, внушавшей
«Прикончить себя, — думал Подколзин. — Дьяков по обыкновению прав. Уйти вовремя — великое дело. Оставлю записку. Но не банальную „Никого не винить“, а нечто иное: „Винить мне некого“. Именно так. Все эти люди не виноваты, что не сумели меня понять».
Однако ни этим достойным мыслям, ни этим скорбным словам, ни себе Подколзин не верил, он сознавал: отныне кружиться ему в хороводе. Он — часть его, пляшущий человек. Будет выделывать кренделя, отсвечивать, путаться под ногами.
Спустя два часа вышел и Дьяков на обязательный променад. В руке его был недавний смычок, и время от времени он им помахивал, будто он Штраус в Венском лесу.
Яузский бульвар его встретил запахом прогретой земли, прогретых скамей, прогретого ветра, нежного, как ладошка Глафиры. Дитячий гомон и птичий щебет стали звучней, точно дети и птицы только и ждали его появления. Московское лето вошло в свой цвет.
Дьяков отчетливо понимал, что вся эта пастораль обманчива. Сдается, что это славное место поизносилось и прохудилось. И дурью мается неспроста — исходит кровью, чадит, дымится, везде чрезвычайные происшествия. Странная звездочка, странный край, странный город, в котором нашел приют странный человек Яков Дьяков, зеленоглазый астральный гость.
Откуда его сюда закинуло и почему сжимается сердце? Подзатянулась командировка, пора возвращаться на Ипсилон, но грустно, горько, куда деваться?
Синий полог с золотистым отливом стелился над Яузским бульваром. Дьяков подставил ветру скулы и вновь ощутил, что душа болит. Идиллия лжива и усыпительна, а вот же не просто будет проститься с этим нелепым смешным ковчегом, потерянным в мировом океане.
Он зачерпнул доверчивым ртом, наверно, не меньше, чем полковша, целебного лиственного озона. Щедрый глоток промыл его грудь, легкие, все закоулки тела, а заодно укрепил его дух. Яков Дьяков чуть слышно вздохнул, продирижировал бывшим смычком и, хлопая себя им по икрам, пошел, зашагал привычной дорогой к Покровским Воротам, к Покровским Воротам.