Кнут
Шрифт:
Хотя подколзинская голова гудела от всего, что он слышал, хотя моментами и казалось, что живет она сепаратно от тулова, качаясь в этом оранжевом мареве совместно с люстрой под потолком, Подколзин все-таки понимал, что оба великих постмодерниста, ревниво поглядывающие друг на друга, сейчас вдохновенно творят легенду про Марио Варгаса, Франсуазу, пресс-конференции в Венесуэле. И тем не менее было приятно. Нечеловеческих усилий стоило не разжать свои губы и не поддержать разговор. Но Яков Дьяков стоял с ним рядом, и оставалось лишь улыбаться.
Толпа раздвинулась, и Подколзин увидел веер Клары Васильевны,
— Куда вы делись, злой человек? И где же обещанная фотография? — спросила она его с укоризной. — Это все Яков Яныч вас прячет.
— Монополист, монополист, — неодобрительно прохрипела мощная дама Анна Бурьян.
— Ни в чем не повинен, — ответил Дьяков, и черный клок, прикрывавший чело, слегка приподнялся, как бы свидетельствуя, что его хозяин говорит правду, только правду, ничего, кроме правды. — Георгий Гурыч — особый случай.
К Подколзину, тяжело отдуваясь, приблизился тучный человек и горячо потряс его руку.
— Прошу вас помнить, что я всегда всецело в вашем распоряжении.
Отвечая на это рукопожатие, Подколзин заметил, что все вокруг смотрели на толстяка с уважением и даже с некоторым искательством. Он вопросительно взглянул на Дьякова, и тот шепнул ему еле слышно:
— Золотарев, знаменитый проктолог, к нему записываются за два года.
Внезапно все вокруг расступились. В сопровождении Семирекова к Подколзину шел сухощавый шатен, подтянутый, с безупречной выправкой, с ясными любящими глазами.
— От всей души рад вас приветствовать, глубокоуважаемый Георгий Гурьевич,
— произнес он, по-мужски пожимая подколзинскую влажную длань. — Рад видеть здесь автора произведения, которое скоро, как я надеюсь, займет свое место на книжных полках. И — подобающее ему место.
Каждое слово он выговаривал раздельно, вбивал гвоздь за гвоздем. Подколзин собрался было ответить, но, вспомнив про дьяковский запрет, только наклонил подбородок.
— Мне доставляет удовольствие сказать вам, — продолжил меж тем человек с пружинистой офицерской выправкой, — администрация ознакомлена с наиболее важными положениями вашей фундаментальной работы. Убеждены, что труд вашей жизни послужит дальнейшей кристаллизации нашей национальной идеи, становлению гражданского общества в берегах направляемой демократии.
Толпа вокруг на глазах увеличилась. Было такое впечатление, будто она раздалась в боках. Люди, недавно еще дефилировавшие, дивным образом оказались здесь же, даже несколько оттеснив бодигардов, — в нужное время в нужном месте. И Сельдереев, и Крещатиков, и Мукосеев, и Марусяк. Теснились Зарембо и Триколоров. И темпераментный Гордонский выглянул из-за левой щеки. Приблизились Горбатюк и Агапов. Одухотворенный Арфеев всем видом выразил понимание исторической важности момента. Впрочем, такое же выражение было и на лицах всех прочих. У Доломитова, у Груздя, у Горемыкиной, у Снежковой и у загадочной Белобрысовой. Клара Васильевна в этот миг выглядела еще величественней. Улыбался лишь один Семиреков, организатор удавшейся акции. Он подмигнул Якову Дьякову, после чего они обменялись многозначительным рукопожатием.
Меж тем обаятельный сановник вопросительно взглянул на Подколзина ясными до белизны глазами, полными отцовского чувства. Подколзин затравленно огляделся. Дьяков неприметно кивнул.
Подколзин
— Благодарю.
То было первое (и последнее) слово, произнесенное вслух, и оно произвело впечатление. Воздействовал, к тому же, и голос, также услышанный всеми впервые (за исключением Клары Васильевны), — высокий, вибрирующий, улетающий. В нем угадывались отрешенность от мира, склонность к аскезе и суверенность.
Когда общество несколько поредело, Дьяков шепнул:
— Иди домой.
— Куда?
— К дяде. Естественно, к дяде. Делай что тебе говорят.
После знаков общественного почтения резкий и властный шепоток болезненно уколол Подколзина, однако за эти странные дни он уж привык повиноваться. Стараясь не привлекать внимания, что, впрочем, было недостижимо, Подколзин выбрался из толпы и вышел на воздух, в московскую ночь.
Глядя вслед ему, Клара Васильевна молвила:
— Дистанцируется от всех.
Геополитик Енгибарян с волнением произнес:
— Исполин. Вот уж никто не усомнится.
— Разве лишь те, кто его не прочел, — негромко сказала Клара Васильевна.
Дьяков снисходительно бросил:
— Я их не сужу. Он не всем по плечу.
И все солидарно усмехнулись.
Бредя домой, Подколзин испытывал и потрясение, и тоску. Эта гремучая смесь томила его изнемогавшую душу. После сверкающего чертога, после полутора часов в обществе богов и богинь, это внезапное отторжение было особенно невыносимым. Шагать, проталкиваясь через толпу, частью которой он некогда был, но ставшую ныне совсем чужой, видеть помятые лица встречных, меченные тавром безразличия, вновь ощутить былую безвестность — жестоко, непомерно жестоко!
Пока он шел, а потом и ехал, и снова шел, весь путь до Рогожской, вокруг него струился, гудел, плясал вероломными огнями опасный преобразившийся город, который он перестал узнавать. Город отныне существовал вне соответствий и вне завершенности, не столько уже на семи холмах, сколько в новейших семи измерениях — маргинальном, массовом, криминальном, эмигрантском, служивом, эзотерическом и государственно-державном.
— Семь адских кругов, — шептал Подколзин, не видя себя ни в одном из них, нигде не находя себе места, — семь адских кругов, и я между ними, кролик для адских экспериментов.
Он инстинктивно ускорил шаг, как будто спасался от охотника, преследовавшего его по пятам. Однако чем больше он приближался к дядиному жилью, тем труднее давались последние шаги.
— Скорей бы вернуться на Разгуляй, — пробормотал он с тяжелым вздохом, — подумать только, что там мой кров… Подумать только — на Разгуляе… И как только могут сопрягаться два этих несочетаемых слова: Подколзин и Разгуляй? Шутка черта!
И поймал себя на том, что увидел черный клок на бледном челе.
Когда наконец Подколзин добрался до старого облезлого дома, притаившегося в нутре переулка, когда он проскользнул в подворотню, преодолел два лестничных марша, ключом нашарил бороздку и гнездышко, вошел осторожно в темную комнату и все же ударился об ящик, оставленный дядей у самой двери, когда он услышал храп и свист, чередовавшиеся равномерно, он понял, что сил уже не осталось. С трудом раздевшись, пал на диван, и отошедшая пружина встретила привычным толчком покорную сдавшуюся плоть. Подколзину было все едино…