Князь Арнаут
Шрифт:
Тогда Боэмунд решил ужесточить форму своего требования и закричал:
— С дороги, сволочь!
Лицо Ренольда скривилось в нехорошей усмешке.
— Ну подожди! Доберётся до тебя базилевс. Посмотрим, как ты запоёшь! — княжич развернулся и сделал шаг-другой назад, когда услышал у себя за спиной:
— А ты мне сейчас ещё что-нибудь спой... птенчик. Кукареку, например.
Резко повернувшись на месте, Боэмунд шагнул вперёд и сделал выпад кинжалом, целясь в грудь князя.
Обе женщины, и служанка и княгиня, дружно ахнули. Остриё клинка устремилось в грудь Ренольду. Он отступил на два шага, уходя от смертоносного кинжала. Однако, промахнувшись, Боэмунд сумел сохранить равновесие и немедленно, сменив тактику, попытался ударить с размаху, как мечом.
На сей раз Ренольд, видимо, решил, что с него хватит и пора положить безобразию конец. Запястье отрока захрустело в могучих пальцах. Меч выпал из ослабевшей руки. Глаза пасынка
Ренольд разжал пальцы, и Боэмунд, не издав ни звука, рухнул на ковёр.
— Боже, — прошептала Анна, — что с ним?
— Ты убил его? — с испугом спросила Констанс.
Князь покачал головой и, крикнув стражника, велел ему унести лишившегося сознания пасынка [121] .
121
На все сорок три года, которые ещё предстояло прожить Боэмунду, у него осталась память об этом разговоре. Даже если бы Боэмунд Le Baube (Малыш) и захотел забыть об укороте, полученном им от отчима, то не смог бы, из-за приклеившейся к нему новой клички «Le Begue» (Заика).
Оставшись вдвоём с княгиней, Ренольд заключил мрачно:
— Он не посмел бы так вести себя, если бы не чувствовал поддержки.
— Вы правы, — согласилась Констанс. — Это сторонники патриарха. Это они настраивают его против нас... Послушайтесь мудрого Жерара Латакийского, ваше сиятельство. Езжайте к Мануилу.
Ехать к Мануилу? Ехать к Мануилу. Ехать к Мануилу!
То же самое говорил Ренольду и Ангерран, и другие приближённые, особенно те, кто был обязан своим благосостоянием и положением лично князю. В искренности их сомневаться не приходилось. Они советовали от души, не лукавя.
Что ж, славный коннетабль Иерусалимский Онфруа де Торон не зря указывал своему сюзерену на то, что Ренольд Антиохийский умеет слушаться добрых советов. В начале 1159 года Ренольд Антиохийский с дружиной, пройдя через Сирийские Ворота, отправился к разбитому подле стен Мамистры лагерю базилевса.
X
Говоря об императорах Византии, невольно представляешь себе долгобородых, седовласых старцев с мудрыми, но строгими глазами. Одного взгляда достаточно, чтобы понять, уж эти-то ребята знают, что делают, как-никак у них за спиной жизнь!
Что до мудрости, то, наверно, так оно и было. Константинополь всегда славился своей дипломатией. Двор любого из базилевсов мало походил на дворы тогдашней Европы, где всё было устроено этак по-деревенски просто: народу немного, все на глазах. Все знали, кто любит посплетничать, посудачить, а то и шепнуть на ушко самому монарху про то да про сё. Скорее уж, если и сравнивать христианский Бизантиум, то не с Парижем или Лондоном, а с мусульманскими Багдадом или Каиром.
Пожалуй, именно в Константинополе и начиналась та самая Вавилония, завоёвывать которую отправлялось на Восток уже не одно поколение рыцарей и простолюдинов из Франции и Англии, Германии и Италии. Наверное, поэтому они подсознательно чувствовали, где их настоящий враг. Мудрый, хитрый, более дальновидный, более, что ли, отёсанный в жизни, точь-в-точь как ушлый горожанин в сравнении с деревенским недотёпой, которого, как ни лезь он из кожи вон, всё равно обдурят, обведут вокруг пальца на рынке ли, в корчме ли, в суде или во дворце правителя. Ясно же, что попользуют они селянина, которому только и охота подраться один на один, силушку показать.
Византия — совсем другая, Византия — Восток, а он, как известно, дело тонкое. Тут всё — песчинки в ладони правителя, а потому нет здесь места для личной доблести. То есть есть, конечно, только служить она должна не для восхваления героя, а для возвеличивания божественной персоны базилевса. Тут никто не сражается на турнирах, не совершает подвигов во имя прекрасных дам. (Какие ещё дамы?! Известно, где бабе место!) Разумеется, взаимоотношения Константинополя с Западом не могли не оказывать известного влияния на менталитет части нобилитета, однако, по сути дела, мало что менялось. Восток оставался Востоком, Запад Западом.
Впрочем, пытаясь представить себе Мануила Комнина в начале 1159 года, мы окажемся вынуждены существенно пересмотреть свой взгляд на облик и повадки византийских самодержцев. Прежде всего, в описываемый период времени базилевс ещё не достиг даже сорокалетия. Он был всего на четыре года старше своего антиохийского вассала и на одиннадцать — новоиспечённого родственника, совсем ещё молодого короля Бальдуэна Третьего.
В официальной обстановке дворцовых церемониалов Мануил вёл себя как и полагалось помазаннику Божьему, однако «за кулисами»
Наверное, в сердце Мануила жила страсть к вольной жизни — как-никак Коломан, отец его матери, венгерской принцессы Пирошки, был королём недавних кочевников-унгров. Может быть, базилевс тяготился дворцовой рутиной и мечтал в битвах врезаться во вражеские полки во главе отряда таких же бесшабашных удальцов? [122] Кто знает, возможно, в глубине души его гнездилась лёгкая зависть к таким, как Ренольд, способным запросто отправиться в набег куда захочется, а не продолжать завещанную отцом и дедом вековечную войну с норманнами и гурками, с болгарами и сербами.
122
Трудно, конечно, что-либо утверждать. Однако несколько необычные для боговенчанного византийского владыки особенности поведения Мануила дают право делать такого рода предположения, ибо кому же в жизни не хотелось испытать себя? Как бы там ни было, когда жизнь потребовала от базилевса проявить именно подобные качества в битве при Микрокефалоне, спустя семнадцать с лишним лет после описываемых событий, Мануил струсил и... потерял армию. Он думал лишь о собственной безопасности, хотя его персональное вмешательство в сражение могло спасти ромейское войско от разгрома. Впрочем, ему было уже пятьдесят четыре, возможно, судьба просто опоздала. Ведь подобное случается так часто.
Как бы там ни было, когда князь прибыл в лагерь под Мамистрой, базилевс, несмотря на письма патриарха Эмери, лишь напустил на себя строгий вид. Императору представлялось куда более целесообразным получить в лице Ренольда покорного (до поры, конечно) вассала, чем отдавать бразды правления княжеством в руки патриарха-схизматика, каковым, конечно, считал Эмери Мануил. Император так же побаивался, как бы муженёк племянницы Теодоры не попросил Антиохию для себя, мол, для деток будущих.
Одним словом, как князь Антиохийский некогда наказал монсеньора Эмери к собственной выгоде, так же собирался поступить с самим Ренольдом и Мануил. Нет-нет, базилевс вовсе не собирался выставлять князя на раскалённую крышу — занять Антиохию и вывернуть в свой карман княжескую казну император мог и так, тем более, когда сам Ренольд находился в его власти. Нет, князя надлежало потыкать носом в... в пыль, вернув себе если уж не деньги, то престиж. Престиж, его поддержание — вот какую цель, как правильно считали добрые советчики князя, преследовал базилевс в сложившейся ситуации.
Зная об этом, наш кельт захватил с собой подходящий гардеробчик — костюм кающегося грешника. В таком вот облачении вместе со своими придворными он, уткнувшись лицом в землю перед помостом, на котором возвышался трон Мануила, и пролежал до тех пор, пока базилевс не соблаговолил «заметить» его.
Происходило всё это при большом скоплении народа, при иностранных послах, при собственном византийском нобилитете. В общем всё было обставлено с надлежавшей помпой. Для начала, чтобы никто ничего не пропустил, вся антиохийская компания прошагала босиком и с непокрытыми головами по городу, а уж потом только двинулась к лагерю. Базилевс, безусловно, достиг успеха. По мнению современников, латиняне в лице князя Антиохии buvant ипе grande honte — то есть, как выразился Гвильом Тирский, испили горькую чашу позора: «Summa ignominie et populi nostri confusione» [123] .
123
К покаянию в те времена прибегали довольно часто, один из известнейших случаев — это история, связанная с германским императором Генрихом Четвёртым, тот примерно в такой же вот обстановке просил прощения у папы Григория Седьмого. Последний долго не хотел миловать грешника, но в конце концов сдался — целый день простоял император босой на снегу в одной рубашоночке.
Думаете, это помешало Генриху спустя несколько лет выгнать апостолика из Рима? Ни в коем случае. Спасибо герцогу Гвискару, вернул старика обратно при помощи своей несокрушимой конницы.
И наши владимирские да и московские князья немало пыли поглотали, ползая перед престолами ордынских ханов. Не любим мы этого вспоминать, а ведь правда. Может, потому и не любим? Напрасно, такие уж в те поры царили порядки. Одно слово — варварское Средневековье.