Князь. Записки стукача
Шрифт:
Я собирался к Федору Михайловичу, когда пришел мой камердинер и сказал, что убили «нового»… то бишь Лорис-Меликова! Я помчался в Аничков!
И здесь узнал: все было иначе. Лорис спасся, и не только спасся! Цесаревич восторженно рассказывал подробности…
Граф в сопровождении казаков подъехал к дому и вышел из экипажа… Тогда какой-то молодчик рванулся к нему. Выхватил из-под пальто пистолет и выстрелил – в упор. Пуля скользнула по шинели, но только разорвала ее и мундир. Не дожидаясь нового выстрела, генерал лихо бросился на землю, потом так же молниеносно
Смелость генерала совершенно обворожила Цесаревича и Минни. Ах как им нравился такой храбрый и, главное, преданный друг! К тому же Петербург впервые за долгое время рукоплескал представителю Власти.
Но я не мог не обратить внимания на непонятное поведение полиции…
У дома графа стояли двое жандармов, поблизости патрулировали полицейские.
И тем не менее, несмотря на совсем недавние террористические акты, никто из охранявших не заинтересовался подозрительным типом, разгуливающим у дома Диктатора (я прочел в «Новом времени» его описание: «оборванный, грязно одетый молодой человек»). Как они могли не заметить такого подозрительного молодчика, слонявшегося, как было написано, «целый час возле дома»? Думаю, и сам боевой генерал, конечно, не мог не отметить странную слепоту охраны…
Так что я понял: Кириллов, то бишь Победоносцев и оппозиционная партия, в отличие от Наследника очень не хотели чужака.
Лорис, к восторгу Цесаревича, распорядился сей же час без всякого суда, как принято на войне, повесить покушавшегося…
Но (как с возмущением поведала мне Цесаревна) нерешительный Император велел действовать по закону. Впрочем, по новому военному законодательству все делалось не намного дольше – в двадцать четыре часа. Следствие закончили вечером, уже утром состоялся суд, днем стрелявшего должны были везти на виселицу.
При дворе рассказывали, что тотчас после покушения к Лорису пришел писатель Всеволод Гаршин. Он сражался добровольцем на той же Балканской войне, где прославился Лорис… И Гаршин умолял простить стрелявшего! Говорил, что несчастный явно ненормален и его прощение «все спасет!».
Все это изумленный Лорис пересказал Цесаревичу. Оба решили, что ненормален сам Гаршин… Но что-то Лориса все-таки задело. Он успокоился окончательно, только узнав, что писатель и вправду сидел в «желтом доме».
А ведь Гаршин говорил то, что должна была говорить церковь – человек не может отнимать не принадлежащее ему. Наша жизнь дарована нам Господом, и только он вправе отнять… Но церковь молчала.
Я часто думаю: если бы тогда поверили «сумасшедшему» и простили стрелявшего? Ох каким ударом это стало бы для моих «друзей». Как сказала мне потом Сонечка: «Это было бы ужасно. Это родило бы иллюзии».
Удивительные люди мои «друзья» – чем хуже вокруг, тем лучше для дела Революции!
Покушавшегося казнили рано утром. Я решил присутствовать, потому что догадывался, кого я там увижу…
Стояла слякотная, мокрая петербургская погода. Дул пронизывающий до костей ветер. Прийти на площадь в такую погоду можно, только если тебя казнят… Как впоследствии писал поэт: «Восемь месяцев зима, вместо фиников – морошка. Холод, слизь, дожди и тьма – так и тянет из окошка…»
И тут я вдруг подумал, что, возможно, мне придется в такое же утро смотреть на казнь моих друзей… Сонечка с ее детским личиком и… веревка на шейке… А может быть, я сам с плахи буду глазеть на выродков, пришедших глазеть на меня! Нет! Нет!
Я приехал на плац, когда его уже привезли. Народу собралось много.
Преступник был высок ростом, узколицый. Он старательно кланялся на все стороны. Думаю, он придумал это еще в мечтах, когда готовил свой выстрел. Так, рассказывали, вел себя Пугачев. Неужто стоило отдать свою жизнь, чтобы выйти на этот эшафот как на сцену – на потеху тупой толпе?! На него надели балахон. И узкое лицо исчезло под белым башлыком.
И тогда в толпе я увидел того, кого так искал глазами! Федор Михайлович!
Я стоял в двух шагах от него, но он меня не замечал… Он ничего вокруг не замечал. Он будто вцепился взглядом в эшафот… Ну, конечно же – смотрел на будущего Алешу Карамазова. И еще на себя – тридцать лет назад.
И в этот момент… Вот чего я ждал – она!
Она пробиралась к нему через толпу. На людях по-настоящему понимаешь, как хороша женщина… Все миленькие женские личики разом стали заурядными. Как же она удивительно прекрасна – гордое красотой лицо и две столь знакомые мне бездны – огромные очи под пуховым оренбургским платком… Она сбросила платок – копна иссиня-черных блестящих волос рассыпалась по плечам.
Заметила меня, точнее, отметила – скользнула равнодушным взглядом.
И вот уже встала рядом с ним. И я услышал его глухой голос:
– Милая госпожа Корба, это ужасное зрелище…
Я ушел с площади.
…В газетах потом прочел, что этот сумасшедший террорист, когда его везли на казнь, все просил одеть его потеплее, потому что «легко простужается и боится заболеть (!)».
Через несколько дней я был в Аничковом, когда туда пришел высокий красивый молодой человек – второй сын Великого князя Константина Николаевича, Константин Константинович (он потом стал очень известным поэтом, публиковавшимся под псевдонимом К. Р.).
Заговорили о прошедшей казни. Цесаревич слушал насмешливо – он не любит семью Константиновичей и не выносит «дрянных либеральных разговорчиков».
Но вскоре он стал куда внимательнее. Так бывает всегда, когда говорят о Боге…
Константин Константинович сообщил, что с изумлением узнал, будто писатель Достоевский ходил смотреть на казнь. Он потом беседовал с Достоевским, и тот великолепно объяснил, почему преступник озирался по сторонам и казался равнодушным к смерти. Федор Михайлович сказал, что в такие минуты человек старается отогнать мысль о гибели. Но чем ближе к концу, тем неотвязнее и мучительнее становится ожидание неминуемого, особенно страшного для атеистов. Ведь для них смерть – конец всего. Но и верующих ужасает предстоящая боль, предсмертные страдания! А главное – страшит переход в другой неизвестный образ.