Княжий пир
Шрифт:
– Из сарая, – сказал он с сердцем. – А зовусь я – дурак из сарая!
Светлый лес остался позади, он не заметил, что копыта коня снова не стучат весело по твердой земле. Землю покрывал темный толстый мох, влажный, вздыбленный подземными корнями, что как гигантские белесые черви рвались наружу, кое-где прорывали мох и торчали страшными уродливыми дугами, медленно темнея на свету.
Вспомнив старую ведьму, он передернулся так, что чуть не свалился с коня. На прощанье она сказала, что он как вылитый ее муж, ну просто вылитый, даже улыбался вот так же краешком рта… Залешанин не рискнул спросить, кто же муж, не Кощей ли Бессмертный, и хорошо, что не спросил. Старуха аж прослезилась
– Возьми. Чую, ты из тех удальцов, кому пригодится.
– Что это? – спросил он осторожно.
– Это разрыв-трава, любые запоры отопрет, – голос ведьмы стал хитрым, – а в твоем деле, милок, это как раз самая нужная травка, верно?..
– Спасибо, бабушка, – поблагодарил Залешанин.
– А это отвар из дурман-травы. Если хлебнешь, сумеешь одурманить всякого… если тот не колдун, конечно. Правда, давненько у меня, но сила, думаю, еще осталась… А не осталась, ну что ж… тогда ты сразу узнаешь.
Он принял трясущимися руками подарки, кланялся и пятился, кланялся и пятился. Бабка в самом деле сделала княжеский подарок. Конечно, ей ни к чему свои же запоры ломать, других-то за сто верст нету, да и личину ее здешнее зверье знает, но все же могла бы что-нибудь от него потребовать…
А что потребовать, одернул себя. С него как с голого, не разживешься. А у нее и так всегда горшок с гречневой кашей…
– Крепись, – подбодрил он коня, – в тот раз выбрались… выберемся и сейчас.
Ему чудилось, что лучи солнца медленно гаснут за виднокраем, сумерки подкрадываются медленно, ползком, и вот уже миром правит ночь с ее нечеловеческими законами, вместо солнца живых поднимается холодное солнце мертвых, упырей и нечисти… Он даже не уловил миг, когда бодрый цокот копыт угас в темном толстом мхе, но по бокам медленно двигались угрюмые темные стволы, толстые и покрученные. Узловатые ветви опускаются все ниже, пытаются достать его, сорвать с седла. А навстречу из полумрака выступают деревья все толще и корявее, дупла зияют страшно, как норы в преисподнюю, из каждого на него смотрят круглые желтые глаза, страшные и немигающие.
Он чувствовал пупырышками на спине, что из-за деревьев за ним наблюдают, а на том месте, где только что проехал, прямо из мха поднимаются какие-то странные звери и долго смотрят вслед немигающими глазами, в которых нет ничего человеческого.
Воздух был влажный, сырой, словно здесь только что прошел дождь и надвигается новый. На листьях поблескивало, то ли спинки жуков, то ли крупные капли. Мох уже чавкает под копытами, будто конь ступает по мокрым тряпкам. Деревья впереди подрагивают, расплываются, а основания словно бы торчат из желтой глины, поднимающейся вверх, как тесто в квашне.
– Погоди, – сказал Залешанин дрогнувшим голосом, – там то-то гадкое… Давай объедем.
Собственный голос показался чересчур громким и неуместным. Он даже пригнулся, как раз вовремя: над головой затрещало, листья тревожно шелестнули, и нечто тяжелое пронеслось рядом, больно рванув за волосы.
Он ошалело смотрел на воткнувшийся до половины в пористый мох тяжелый сук с двумя блестящими, как оленьи рога, отростками. Еще чуть правее, и проткнул бы его как нож протыкает зайца!
Что за лес, прошептал он одними губами, и тут же в страхе посмотрел наверх. Как они тут живут? Давай, Сивка, поищем другую тропку. Даже не тропку, откуда тут тропки, а проход. Князь говорил, что это к другим владениям древлян ни пешему, ни конному не пройти, но к самому Искоростеню есть дорога даже для конного…
Часто шуршали листья, он видел, как ползают мерзкие скользкие гады, прыгают лягушки. Толстые жабы смотрели даже с деревьев, а когда он проезжал мимо, пытались вытянуть шеи, провожая его взглядами.
Волхвы рассказывают, что Азазель, решив избавить людей от гадов, собрал их и завязал в мешок, и велел человеку отнести и бросить в море. Тот из любопытства заглянул по дороге, а гады разбежались. Азазель превратил его в аиста, чтобы постоянно собирал их. От стыда у человека-аиста покраснели нос и ноги.
Залешанин змей не любил и боялся, потому и аистов недолюбливал, все-таки тот дурак, их предок, виноват, что эта гадость ползает по земле, кусает или хотя бы пугает, но с другой стороны – старики говорят, что ежели разорить гнездо аиста, он принесет уголек и подпалит хату. Ему это просто: крыши соломенные. Полыхнет так, что и выскочить не успеешь. А если успеешь, то голый и босой…
К тому же Азазель позже пожалел дурака, но сделанное нельзя сделать несделанным, слово не воробей, только и того, что разрешил на зиму улетать в дальнюю страну, где становятся людьми. Полгода живут там, затем снова обращаются в аистов и возвращаются в родные края, где вьют гнезда на крышах хат, выращивают птенцов и все стараются понять, какими бы их дети были в людской личине и как бы играли и бегали по улице вместе с остальными детьми людей.
Сейчас Залешанин ехал вдоль болотистого берега, в камышах гулко ухала выпь, аисты неспешно бродили по разогретой полуденным солнцем воде. Лягушки сидели важно на широких листьях, но, завидев аистов, нехотя слезали в воду, прятались под коряги.
Лягушки, как хорошо знал с детства Залешанин, это потопшие во время потопа люди. К ним добавились утонувшие при переходе через море во время бегства из жарких стран. Поэтому бить лягушек нельзя: они когда-нибудь снова превратятся в людей.
Когда аист бросает лягушку в трубу, она, пройдя через дымоход, превращается в ребенка. Лягушка может плюнуть человеку в глаза, и он ослепнет. В лягушек к весне превращаются старые ласточки, которые перезимовали в болоте под водой. Живущая под порогом лягушка оберегает дом от несчастий. Словом, аистов бить нельзя, змей нельзя, лягушек тоже нельзя, разве что муравьев топтать можно, но тех Залешанин сам любил и жалел, а в детстве помогал им таскать гусениц, совал в муравейник забитых жуков, бабочек.
Он отчаялся выбраться, когда деревья раздвинулись, впереди блеснул свет. Конь всхлипнул как ребенок, в крупных коричневых глазах выступили слезы. Залешанин подался вперед в седле, но конь уже и сам без понукания, хрипя и задыхаясь, полез через последние валежины, вломился в заросли колючих кустов, свет приближался, деревья нехотя расступились, сзади разочарованно ворчало, ухало, щелкало зубами, но Залешанин успел ухватить взглядом далекую бревенчатую стену.
Конь выбрался на опушку, ноги дрожали. Брюхо в мыле, с удил срывались клочья кровавой пены, словно скакал без передыху от Новгорода до Киева. Частокол был из вековых сосен, свежеоструганных, с заостренными концами вверху. Через каждые три десятка шагов над стеной поднимались высокие бревенчатые башни. Широкие, крытые, на два-три десятка лучников в укрытии. Ворота широкие, свежие, окованы железом и медью.
Залешанин поежился. Перед стеной идет вал, где поблескивают зубьями кверху бороны, там натыкали заостренные колья, обломки кос, а от вала к лесу перекинут подъемный мост, ибо помимо вала Искоростень, стольный град древлян, окружен еще и широким рвом.
– Как примут, не ведаю, – сказал Залешанин коню, – но что теряем?
Конь кивнул замучено, уж его-то не станут убивать, тем более жечь железом или топить в болоте. Залешанин невесело засмеялся, отпустил повод.
Стена приближалась, он видел, как сразу на двух ближайших башнях появились люди, а когда подъехал к мосту вплотную, услышал скрип натягиваемой тетивы. Он вскинул обе руки, показывая пустые ладони: