Коала
Шрифт:
В земле сплошь рытвины с водой, вся долина перепахана копытами, деревья вокруг луговины изувечены, кора с них понизу дочиста ободрана рогами животных.
В небольшой котловине разлегся бычина. Оказалось, издох, причем недавно. В рыжей шкуре зияли глубокие раны, полученные, очевидно, в последнем поединке с соперником.
Француз велел спилить у него рога, после чего двинулись дальше.
Часа через полтора взобрались на высотку, с которой открылся вид на новую бескрайнюю равнину. И здесь тоже стадо диких коров, числом за две сотни — француз при виде животных испытывал победное удовлетворение. Они были живым доказательством утверждения и процветания европейской культуры на континенте. Так что даже если он со своей экспедицией потерпит крах, скотина будет плодиться и размножаться неудержимо, с тех самых пор, когда она начала покорять страну четырнадцать лет назад, выломившись из загонов в достопамятный вечер праздника по случаю дня рождения его величества, первого торжества в новой колонии.
В лагерь они вернулись уже затемно. Булгин и Бунгин тем временем откуда-то привели своих жен и двоих детишек. Валларры не было видно, и Баралье с тревогой
Гоги, между тем, ему сообщил, что Бунгин и Валларра принесли часть туши обезьяны, на языке туземцев ее называют «кооло». Это была их доля добычи от совместной охоты с Камамбайглом. Головы у туши уже не было, остались лишь две лапы диковинной формы, каких Баралье в жизни не видывал. Он был уверен: это животное науке еще не известно. Предложил охотникам две пики и топор в обмен, те согласились. Правда, Баралье успел заметить, как странно реагировала на сделку жена Гоги, — отойдя на почтительное расстояние, она неодобрительно вращала глазами и вообще выражала явное недовольство. Он, впрочем, давно привыкнув к детским суевериям дикарей, постоянно опасающихся каких-то своих идолов и духов, не придал ее ужимкам никакого значения.
Таким вот образом в тот знаменательный вечер девятого ноября одна тысяча восемьсот второго года отдельные части коалы, заложенные в склянку со спиртом, поименованные и надписанные, впервые стали достоянием науки, — но, похоже, деяние сие произведено было не под счастливой звездой, не принеся ничего хорошего ни самому зверю, ни Баралье и его экспедиции, как выяснится уже вскоре.
На следующий день они продолжили поиски злополучного прохода, решив обследовать хребет, тянувшийся на юго-запад. Вдоль подножья пласталась долина. Шли вдоль реки, то и дело бушевавший на порогах, и около часу дня Баралье приказал поджечь стену высокого, в человеческий рост, ковыля, чтобы легче было продвигаться дальше. Утренний туман нехотя рассеялся, мало-помалу развиднелось, но еще примерно через час с востока пророкотали первые, еще отдаленные, но тяжелые громовые раскаты. Люди заметно напугались, да и сам Баралье уже думал-гадал, каких еще, к черту, злых духов он прогневил своим поджогом, но, опомнившись, обругал себя заячьей душонкой и строго-настрого запретил себе забивать голову нелепыми суевериями дикарей, столь же неотделимыми от уклада всей их жизни, как томагавки и грубые, неказистые одежды из опоссума. Он погнал отряд вперед, навстречу черным тучам, которые уже вскоре навалились до того тяжело и грозно, что казалось, весь мир погрузился во мрак и каждый видел вокруг себя только серое хлебово тумана, не различая даже ближайшего спутника. Но лишь когда и собственных ног стало не видно, француз смилостивился и приказал ставить шалаши. Дикари по-быстрому насобирали коры и сучьев, соорудив подобие навесов, и под эти убогие кровли спешно попрятались люди. Тут как раз начался дождь, с востока дохнуло холодным бризом, и уже мгновение спустя гроза накрыла их всею своей свирепой мощью: гром грохотал беспрерывно, молнии сверкали повсюду, тут и там расщепляя деревья, люди в ужасе прижимались друг к другу, стараясь как можно глубже заползти в свои утлые укрытия. До шести вечера лило как из ведра, горы с подножья до вершин тонули в непроглядных тучах, так, съежившись от холода и трясясь от страха, они и скоротали ночь.
Наутро, когда Баралье проснулся, лагерь окутывал густой туман, его влажные ватные клочья лениво влачились по земле, но к полудню все-таки проглянуло солнышко. Они поднялись на плато, где паслись кенгуру, а весь вид напомнил Баралье о доме, о юге Франции, — столько вокруг разлито солнца и мирного покоя, ну просто пастораль и идиллия. Растроганный инженер в порыве чувств ткнул в землю несколько тыквенных семечек и абрикосовую косточку, после чего все двинулись дальше.
Склоны здесь казались достаточно пологими, и Баралье приметил гору, на вершину которой, как он посчитал, подняться будет нетрудно, а уж оттуда, надеялся он, откроется вид на дальние окрестности. Первые полчаса они шли довольно споро; резкие, пронзительные вскрики фазанов сопровождали их бодрый, уверенный шаг под сенью эвкалиптовой рощи, покуда почва под ногами вдруг не стала подозрительно мягкой, а потом и вовсе начала предательски проседать. Опять его обмишурил очередной морок, все, что на этом коварном континенте казалось приманчиво легким, в любую секунду грозило обернуться смертельной опасностью.
Выстроившись гуськом, они наоступь прокладывали путь наверх меж камней и худосочных кустарников, по колено утопая в рыхлом песке. К тому же то и дело приходилось увертываться от падающих камней, каждый из которых норовил переломать им руки-ноги.
Теперь подъем шел очень медленно. Надо было обходить огромные, в дом вышиной, каменные глыбы, которые, к тому же, держались в песке на честном слове и при малейшем прикосновении могли с грохотом обрушиться вниз, в долину, увлекая за собой скалы еще больших размеров. Люди не знали, за что цепляться, хватались за иссохшие корневища, иной раз по три, по четыре человека висели на одном таком отростке толщиною не больше пальца.
Наконец, на пятачке кустистого перелеска устроили привал. Окидывая взглядом убегающие вдаль горные цепи, все эти первозданные просторы бескрайних, безлюдных земель, Баралье замирал от упоения и страха. Смутное предчувствие, что ему никогда не найти проход через эти горы, боролось в нем с мыслью, что вот оно, перед ним, — то отнюдь не худшее место на свете, где не грех и умереть.
Еще полчаса они пытались приблизиться к вершине, но тщетно, однако Баралье не сдавался. Не столько из уверенности в успехе, сколько желая собственным упорством подать людям пример, он шел и шел вперед, пока не пришлось карабкаться на четвереньках и он в кровь не ободрал себе руки и колени о шершавые, рубцеватые скалы. Но тут перед ними неодолимой преградой и крахом всех надежд вдруг
Баралье послал в разведку двух человек — поискать, нет ли обхода, хотя и понимал, что это ничего не даст, а сам сел, после чего и все остальные дружно опустились на землю, блаженно вытянув ноги. Больше всего они надеялись, что эти двое проплутают подольше и дадут им вожделенную передышку, однако не прошло и минуты, как все вздрогнули от гулкого выстрела. Но ни один не шевельнулся, пока не появились разведчики, неся на плечах вверх лапами подстреленного кенгуру: с запрокинутой морды зверя капала кровь. Никакого обхода они не нашли, Баралье, впрочем, прекрасно знал, что они и не искали, единственным их помыслом было сорвать эту клятую экспедицию как можно скорей. Баралье решил, что на сегодня с них хватит, задумав на следующий день попытать счастья в западном направлении, где, как мнилось ему, их ждет распадок в тридцать миль открытого пространства.
Начали спуск. Баралье продвигался медленно, с трудом превозмогая боль в ссаженных, разбитых ногах. Один из людей поддержал его под руку, но даже в этом жесте француз усмотрел не желание ему помочь, а скрытый упрек и призыв одуматься, уразуметь вздорность и бессмысленность затеянного им предприятия. Боль и усталость омрачали его мысли. Вот и фазаны, при малейшем шорохе взлетавшие на деревья, казались ему теперь зловещим предзнаменованием, недобрым знаком самой природы, что он ничего, кроме тревоги и беспокойства, в эти края не принес и рано или поздно за это поплатится.
Они уже спустились в лощину, когда Бунгин заметил невдалеке дымок. Знаком призвав всех не шуметь, сам он крадучись двинулся к костру, вокруг которого сидели несколько туземцев, поджаривая себе динго. Завидя Бунгина, они схватились за копья и сразу на него бросились, но при виде Баралье с его отрядом, а особенно при виде ружей остановились. Француз велел Гоги перевести, что у них нет враждебных намерений, так что пусть спокойно сядут и продолжают трапезу. Хотя воды у них еще было достаточно, он, чтобы завязать разговор, спросил, далеко ли до ближайшего источника. Один из туземцев, поднявшись, махнул рукой куда-то на север, и поначалу показалось, что напряжение улеглось. Гоги присел невдалеке от туземцев, не выпуская, впрочем, из рук ружья. Он явно давал понять всей компании, что умеет с этим оружием обращаться. Его, однако, никто не желал замечать, и Валларра позвал Гоги обратно и усадил рядом с собой. Остальные теперь метали в Гоги злобные взгляды и кусали губы. В конце концов он встал и вернулся к Баралье, кипя от ярости. Главным среди туземцев оказался некий Гоондел, еще одного звали Моотик, и он, как выяснилось, единственный из всех знает, как пройти к селению по ту сторону гор. Однако рассказать отказывался, даже когда Валларра принялся его упрашивать, Баралье так и не мог уразуметь, почему тот заупрямился, но чутье подсказывало ему, что это как-то связано с его проводником. Взгляды, которые бросали на того туземцы, очень ему не нравились, а когда их угощали мясом, единственным, кого обошли, оказался опять-таки Гоги. Туземцы из его отряда ели мясо молча, и поделиться с Гоги ни один не рискнул. Обратившись к проводнику, Баралье попросил объяснить, что происходит, но Гоги только тряс головой и умолял сейчас же, немедленно уходить отсюда, от этого, мол, зависит его жизнь. А если они останутся здесь на ночь, ночь эта станет для него последней. Тщетно Баралье пытался ему внушить, что опасаться нечего, что он даст команду разбить лагерь не здесь, а вдалеке, и что возвращаться к основной стоянке они будут другим путем, чтобы Гоондел их не выследил. Все это Гоги не успокаивало, и только когда Баралье, осерчав, по всей строгости потребовал от проводника раскрыть причину его страхов, тот признался, что совершил преступление в своем племени. Какое именно преступление, он не сказал, но ему пришлось бежать, и в конце концов он нашел защиту как раз у этого Гоондела. Под его покровительством он некоторое время жил, охотился вместе с людьми его племени, и добычу с ними делил, пока не прошел достаточно долгий срок, и он решил, что можно к своим соплеменникам вернуться. А они, казалось, и вправду про вину его, в чем бы она ни состояла, напрочь забыли, никто ему старое и словом не помянул, все оставили его в покое. Однако как-то раз мужчины племени поймали молодую женщину, а та оказалась сестрой этого самого Гоондела, так они привязали ее к дереву, долго истязали и замучили до смерти. А потом съели, добавил в заключение Гоги, и он не сомневается, что теперь Гоондел намерен ему за это отомстить. Опешивший Баралье не знал, что и думать, что в этой истории правда, а что обычные туземные враки, однако враждебность, причем явная, была буквально разлита в воздухе, а потому он рассудил, что лучше будет уйти от этого места подальше. Решено было возвращаться в лагерь, пополнить там запасы, а уж после попробовать разведать еще одно направление. Но то, что все это приходится делать из-за Гоги, приводило француза в ярость, он зло насмехался над проводником и прилюдно обзывал того трусом несчастным.
Однако Бунгин захотел остаться, намереваясь, если Баралье верно понял его косноязычные объяснения, искать вместе с Гоонделом женщину, которую тот ему якобы обещал, а она убежала в лес. Как бы там ни было, но француз был только рад избавиться хотя бы от этого лишнего рта.
Двинувшись в путь, они уже немного погодя обнаружили, что Моотик и несколько его людей идут за ними следом, на расстоянии не более двухсот метров, вооруженные, более того, с копьями наизготовку. Люди в отряде встревожились, но Баралье приказал, не обращая внимания, идти дальше, и только Гоги то и дело останавливался и пристально вглядывался в преследователей, ловя каждое их движение. Уставясь в темноту, он бормотал что-то бессвязное. Как выяснилось, он не сомневался, что Моотик их всех перебьет. Теперь уже все в отряде обзывали его трусом, полагая, что он помешался рассудком, и Баралье тоже этого не исключал.