Коала
Шрифт:
Славу лучшего из охотников снискал Гарри Брекер, сын Фреда Брекера, переселенца из Мекленбурга, который в 1829 году прибыл в Квинсленд на «Диадеме», привезя с собой три сотни чистопородных мериносовых овец из отборного силезского стада принца Эстерхази. По сведениям Дж. Мак-Кинна, Харри был вторым белым младенцем, родившимся в Дарлинг Доунс, и, поскольку он уже с младых ногтей выказал себя непримиримым врагом и грозой всех сумчатых. Группа джентльменов осенью 1877 года соблаговолила преподнести ему в подарок приличное охотничье ружье, казнозарядную двустволку фирмы «У.К.Скотт и сын, Бирмингем». Это ружье с наружными курками «с отбоем», которые после выстрела встают на предохранительный взвод. Между курками находится небольшой рычаг запирания, который при легком нажатии большим пальцем приводит в действие узел запирания блока стволов. Все это повышало скорострельность,
Гарри Брекеру и вправду удалось на легендарной «Великой облаве» 1877 года, начавшейся двадцатого февраля и завершившейся двенадцатого апреля, отличиться ни больше ни меньше как 808 убойными попаданиями. Что позволило ему, однако, занять всего лишь седьмое место в итоговом списке лучших охотников, который возглавил мистер Дж. Фристоун с 1175 точными выстрелами, хотя, справедливости ради, нельзя не заметить, что в шести из сорока соревновательных дней мистер Брекер участия не принимал. Сколько именно из общего числа убитых животных составляли коалы, еженедельно публиковавшийся в «Квинслендере» статистический бюллетень о ходе грандиозного охотничьего состязания не сообщает. Общее число, однако, известно и равно 16942. Еще одним показателем охотничьего мастерства было соотношение израсходованных боеприпасов к числу добытых трофеев, и вот здесь Гарри Брекер в мае 1879 года достиг фантастического показателя, а именно 72,75 трофея на 100 условных, исчисляемых по расходу пороха, выстрелов.
Гарри Брекер охотился ради славы и, как он полагал, всеобщего блага, никаких богатств охота ему не принесла. На мировых рынках пушнины мех коалы в начале двадцатого века ценился несколько ниже норки и бобра, однако выше опоссума.
Уже к концу девятнадцатого столетия добыть коалу стало для охотника редкой удачей, в Квинсленде животные были истреблены почти полностью, однако сезоны охоты открывались еще трижды, особенно успешным выпал открытый в апреле сезон 1919 года, когда за пять месяцев на меховой рынок Сиднея поступил миллион пушных шкурок.
От окончательного истребления зверя, судя по всему, спасло зарождение национального самосознания. Каторжное прошлое колонии мало-помалу уходило в забвение, возникала и крепла идея нового самостоятельного государства. Всякая самобытность становилась теперь важным отличием, помогала обособить себя от метрополии. Однако в подлинном своем виде зверь для такой миссии никак не годился, ему срочно требовался новый облик, требовалось превращение. Истинное существование коалы для современного человека оказалось столь же непереносимым, как для первобытных охотников, которые в своих сказаниях представляли его опасным лесным разбойником, любимчиком богов. Теперь зверю приписали иные качества, в духе и по запросам новых времен, — его сделали уморительным героем детских сказок, обрядили в клетчатые штанишки, повязали на шею галстук-бабочку, напялили на голову соломенную шляпу. Во всем этом, да еще и с тросточкой в лапе, обретя почти человеческое обличье, зверь, понятное дело, обнаруживал и сугубо человеческие качества — желание познавать мир, заводить друзей, тягу к приключениям, вкус к жизни. Род людской соглашался допустить существование зверя только в такой ипостаси, в образе веселого малого, ходячей карикатуры, которая в глазах человека якобы отражала подлинную сущность зверя, являя его таким, каким его желали видеть, заслоняя истинный его нрав и образ жизни, смыслом коего всегда была и оставалась леность.
А лень, как приучили меня с детства, — качество совершенно нетерпимое. Кто упорствует в лени, тому не место на белом свете. Тому не дадут ни минуты покоя, сдерут последнюю шкуру, а остальное разрубят на части, что можно, продадут, а что не продастся, тоже как-нибудь пойдет в дело. Лишь в мизерном количестве, в зоопарках и природных заповедниках, а еще в веселых детских книжонках в виде забавных плюшевых пупсов, допустимо существование этих трутней, этих баловней праздности. Самый принцип их бытия, отказ от рвения, не должен распространиться в мире, слишком пагубный это пример, слишком опасный соблазн.
Ибо лишь рвением, лишь беспрестанным досяганием, лишь неспособностью угомониться и жив человек. И это следствие страха, с которым он пришел в сей мир, он сам и есть страх, а страх и есть он, именно
Лекарством против страха стало усердие. Желающему проявить усердие первым делом требовалась пара резвых ног, а кому резвости недоставало, тому следовало выказать прилежание как-то иначе или по крайней мере заявить о нем. Дельным человеком считался только сильный, это знал всякий и старался перенять у сильного приемы и повадку. Главное дело поспевать. Работа больше не была наказанием, она стала просто единственным видом деятельности. Праздность изничтожили на корню и предали забвению со всеми ее цветочками и ягодками — сказками-рассказами, баснями-побасенками, шутками-прибаутками, стихами и песнями. Места ее блаженного обитания, ложа, на которых она возлежала, столы, за которыми сиживала, были еще тут, но уже обернулись станками, конвейерами и конторами. Человек весь мир превратил в рабочее место. Работа покорила пространство, лености же осталось только время, которым она и завладела, улеглась в нем, слюбилась с ним. Притеснения трудяг причиняли ей боль, но зато она не знала страха. Все происходящее возвысило равнодушием ее душу. Близь и даль теперь слились, ленивец не видел резона сравнивать настоящее с будущим. Ему и в голову не придет хотеть одного, отвергать другое, одно другому предпочитать. Леность, конечно, любит судить-рядить, но она не умеет бороться, а кто не борется, тот не имеет права на жизнь.
Я тоже был одержим работой, вставал ни свет ни заря, исполнял ежедневный свой оброк, а спать ложился лишь затем, чтобы наутро встать полным свежести и сил для очередного оброка. Все, что я таким образом создал, оказалось сущим хламом, нагромождением тщеты, бесплодным итогом деятельности ради деятельности. «Это все дрянь, времяпрепровождение, — кричало что-то во мне, — все, что ты делаешь, никому не нужно, ни тебе самому, ни детям твоим, никому на свете». И когда-то я узнал, откуда произошло само слово «работа», в старину так называли сироту, ребенка без родителей, вынужденного батрачеством, рабством зарабатывать хлеб свой насущный. Вот так мы и жили, и я так жил. Вне всякого созидания. Нам ничто не доставалось даром, хлеб свой насущный мы добывали ценой дня своего. Мы были батраки, рабы, мы все, каждый из нас, и души наши были настолько отравлены рабством, что мы даже не замечали, как уродует, до какого убожества низводит нас работа. Всякую новую преграду надо было брать только еще большим напряжением сил.
И я вдруг понял, почему люди так боятся говорить о самоубийстве. Совсем не потому, что оно заразно, как болезнь, — напротив, оно убедительно своей неопровержимой логикой. Люди лгут, утверждая, будто они самоубийц не понимают. Совсем напротив. Их прекрасно понимает всякий, понимает слишком хорошо. Потому что главный вопрос не в том, почему кто-то покончил с собой. Главный вопрос совсем в другом: вы-то сами чего ради продолжаете жить? Зачем тянете эту лямку, почему не оборвете эту муку? Почему сейчас, прямо сейчас, сей же миг, не повяжете петлю, не возьмете яд, не схватитесь за револьвер, почему не распахнете окно, немедленно, сию же секунду?
И вот остался невзрачный медный сосуд, а в нем пригоршня праха, который однажды, ясным холодным утром в начале марта, ушел на дно озера, развеять не получилось, не было ни ветерка, ни дуновения, пепел с ноздреватыми кусочками костей моего сожженного брата погружался под воду удивительно быстро и тяжело, плавно опадая на дно в том месте, где, канал, расширяясь, незаметно переходит в озеро. Кто-то проронил, что никогда уже не войдет в эту воду купаться, потому что это озеро теперь могила. Неподвижная водная гладь, а за нею горы, и пожаловавшие вдруг неведомо откуда молодые лебеди, целый выводок, привлеченный группой людей в павильоне над каменной набережной. Но никто не бросал в воду крошек, только тюльпаны, розы и гвоздики.